Сказал так и ужаснулся — это мы-то низшие?! Это я, со своей силой несокрушимой, я, со своей яростью, бешеной как смерч, неотвратимой как смерть; со своим разумом, тонким, мощным, вмещающим и перерабатывающим сразу десятки мыслей (и каких, люди!), это я-то, милостью Божией бовицефал, я — низший? И только потому, что рукам моим не надобен инструмент, и только потому, что я сильнее человека, а он, чтобы выжить, вынужден исхитряться, только поэтому? Чушь!
Мне еще многое предстоит узнать о своем ведмежьем теле, новые ощущения только еще готовились захватить меня целиком, ведмежья любовь, куда менее смешная и жалкая, чем любовь людей, которые и сами-то стыдятся ее, и правильно делают, — все это мне еще предстояло, а пока нужно было сделать другое.
Я шел помочь, стремился — не для них, для себя — уничтожить все, что мешает этим людям, ставшим вдруг для меня дорогими (ну вот как ты), заставить их посмотреть на мир свой моими глазами, открыть им всю абсурдность, их окружающую… Я не знаю, что-то вроде того. Я чувствовал! Да ты хоть догадываешься, какой смысл я вкладываю сейчас в это слово, ты, женщина, существо, эмоциями живущее, эмоциями воспринимающее, эмоциями реагирующее — ты хоть сотую, хоть миллионную долю воспринимаешь из того, что я рассказываю тебе? Я чувствовал, я не мыслил. Я чувствовал словами, осязательными фигурами, обонятельными аккордами, я целые предложения, целые симфонии сплетал игрой чувств, а главное чувство, заменяющее главную мысль, было — скорее приобрести город.
Галлинские леса сменились на экзот-европейские, я стал узнавать их, ведь я их делал. Метропольные буки и вязы утопали в метропольной траве, перемежаясь с кууловскими миттерстанциями и жующими планариями с Парижа-100 — все это диковато выглядело в ярко-фиолетовом свете галлинского утра и очень походило на сон. Сон, прямо скажем, из отвратительных: естество ведмедя не воспринимало человеческих мерок эстетики. Противно и страшновато было опускать лапы в скользкую, брызжущую зелень, обоняние начинало отказывать, вызывало нечто вроде шокового омерзения, слух… Я в детстве, например, не любил, когда разломом карандаша ведут по стеклу с нажимом — мурашки по коже. Сейчас было так же. Мысли тупели, ожесточались, собирались в кулак, в сведенную челюсть, начинали думаться исподлобья, не знаю, понимаешь ли ты меня.
А потом совершенно внезапно — опушка и коричневая борозда городской границы метрах в трехстах через поле, а перед полем еще одна полоска, тоненькая и аккуратненькая — основание биоэкрана.
Вот для чего я нужен им был, вот для чего только. Куаферам знакомы секреты биоэкранов, куаферы назубок знают все сезам-шифры, а для того, чтобы эти. шифры открыли экран, вовсе не обязательно быть человеком. Будь ты хоть кем.
И я остановился перед экраном, а остальные с размаху на него налетели. И, взвыв, отпрянули назад.
От шума проснулись добровольные стражи границы — были такие, мне рассказывали о них, да и сам я их видел, когда шел с Коперником к магистрату. Они подняли головы от земли и заспанными лицами выразили глубочайшее удивление перед массовостью атаки. Удивление, но не страх. Видно, они были уверены в своей силе. Кто-то схватился за вокс, но многие — за оружие. Цепочка стражей ощетинилась дулами.
Я понял, что медлить нельзя, и заревел сигнал к немедленному штурму, и ведмеди поднялись. Фикс-ружья биоэкран не берут, здесь нужно что-нибудь смертоносное — либо скварки, либо пулеметательные орудия. Я не успел открыть проход в биоэкране, как скварки плюнули, и автоматы заговорили, и наши начали падать. Но одни падали, а другие вставали на их место, и мы бы смяли всю стражу, мы бы десять таких страж смяли, и я уже лихорадочно выцарапывал когтем на невидимой стенке сезам-шифр, когда увидел, что от города к нам летят боевые машины — целая армада броневиков «Пасем». И тогда я дал атаке отбой, потому что у нас не было ни единого шанса. Ведмеди с облегчением залегли, не понимая, что все, что конец, что это последние секунды их жизни. Что сейчас здесь все полыхать будет. А я лежал под экраном и стонал от ненависти к самому себе, дураку, который решил идти с кулаками на армию, и клял себя, и не понимал — как это так: я и вдруг согласился на подобное идиотство.
С тонким свистом «Пасемы» подлетели к нам, спикировали, а стражи границы в это время плясали и руками махали, а «Пасемы» метрах в ста от земли вдруг включили свои лучи, болезненно-яркие, и стали жечь, жечь… Но, ребята, не нас! Не нас они жгли, эти боевые машины, а стражей. У них вспыхнуло, не у нас, их раздались жуткие вопли — не наши. Ох, мужики, вот когда я вспомнил слова покойного Фея о том, что у него все продумано, все подготовлено.
Со стражами было покончено за минуту. Я нацарапал когтем код на биоэкране, и биоэкран пал. И бовицефалы вступили в город.
«Пасемы» развернулись, снизили скорость до скорости ведмежачьего бега и широким фронтом пошли вместе с нами на Эсперанцу.
Я даже и не представлял, сколько за мной шло ведмедей. Я не смог бы их посчитать, пусть даже и приблизительно, пусть бы даже такой целью задался. Но цель, повторяю, была иной — помочь. Взмывали вверх гражданские вегиклы, но в воздухе их сбивали броневики, люди как сумасшедшие бежали от нас, хотя глупо убегать от бовицефала, но они бежали и, стало быть, чувствовали перед нами вину, и мы догоняли их, мы сбивали их с ног, предоставляя идущим позади довершить начатое. Мы лавой входили в город, мы занимали каждый дом, и, ребята, почти никто даже не думал нам сопротивляться, мы очищали от врагов каждую комнату, и они сами бросались от нас из окон и с крыш, они боялись нас, и это было приятно. Мы били мужчин и женщин, мы били стариков и детей, мы никого не оставляли в живых. Мы проникали всюду и не задерживались нигде — внезапность была нашим оружием.
Я уже никого не вел, никто уже не нуждался в боевом лидере, умеющем открывать биоэкраны, — я шел сам, я точно знал, куда мне следует торопиться, я мчался к магистрату. Там, там ждали меня друзья.
Я увидел магистрат издали. С крыши его как раз взлетал броневичок Маркуса. Я что-то закричал, а броневичок опустил дула своих боевых скварков и плюнул изо всех дул прямо в гущу ведмежьей лавы. Я сначала подумал — ошибка. Потом понял, что Маркуса обокрали. Может быть, на него напали и насильно отняли полицейский броневичок. Мне еще тогда не понравилось, что боевую машину спокойно отдали гражданскому неумехе.
Но большого урона броневичок иисусика не принес. Мы залегли, а потом два «Пасема» двумя точно направленными лучами сбили его, и, пылающий, он упал за домами и взорвался. Крики, столько в то утро было душераздирающих криков!