Дважды в неделю я по вечерам отдыхал. В один из таких вечеров я стоял в тридцатифутовом круге в Кодохане, в кимоно, перетянутом коричневым поясом. Я был „ик-киу”, на ступеньку ниже низшего уровня мастера. Справа на груди у меня был коричневый ромб с надписью „джиу-джитсу” на японском. На самом деле это означало „атеми-васа”, из-за одного моего приема, который я разработал. Я обнаружил, что он просто невероятно подходит к моим габаритам, и с его помощью побеждал в состязаниях.
Но я никогда по-настоящему не применял его на человеке и лет пять не тренировался. Я был не в форме и знал это, но все равно попытался войти в состояние „цуки но кокоро”, чтобы Онтро отразился во мне как луна в пруду.
Голос откуда-то из прошлого сказал: „Хадзими -начнем”.
Я принял „некоаши-дачи”, кошачью стойку, и у него как-то странно загорелись глаза. Он торопливо попытался переменить позу — и вот тут-то я ему и врезал!
Мой коронный прием!
Моя длинная левая нога взлетела как лопнувшая пружина. На высоте семи футов она встретилась с его челюстью как раз в тот момент, когда он попытался отскочить.
Голова Онтро резко откинулась назад, и он упал, тихо застонав.
„Вот и все, — подумал я, — извини, старик”.
Когда я через него перешагивал, он каким-то образом умудрился поставить мне подножку, и я упал поперек него. Трудно было поверить, что после такого удара у него хватит сил оставаться в сознании, я уж не говорю — двигаться. Мне не хотелось опять его бить.
Но он добрался до моей шеи прежде, чем я успел сообразить, чего он добивается.
Нет! Не надо такого конца!
Как будто железный прут давил мне на горло, на сонную артерию. Тут я понял, что он по-прежнему без сознания, а это — рефлекс, рожденный бессчетными годами тренировок. Однажды я это видел в „шиай”. Человек погиб от того, что потерял сознание, когда его душили, и все равно продолжал бороться, а его противник подумал, что душил неправильно, и давил сильнее.
Но это бывает редко, очень редко.
Я двинул ему локтем под дых и ударил затылком в лицо. Хватка ослабла, но недостаточно. Мне не хотелось этого делать, но протянул руку и сломал ему мизинец.
Его рука повисла, и я вывернулся.
Он лежал с искаженным лицом и тяжело дышал. У меня сердце сжалось при виде павшего гиганта, который, выполняя приказ, защищал свой народ, свою религию. Я проклинал себя, как никогда в жизни, за то, что перешагнул через него, а не обошел.
Шатаясь, я подошел к кучке своих пожитков, сел на ящик с проектором и закурил.
Прежде чем войти в храм, следовало отдышаться и подумать, о чем я буду говорить.
Как отговорить целую расу от самоубийства?
А что, если... Если я прочту им Книгу Экклезиаста, если прочитаю им литературное произведение, более великое, чем все, написанное Локаром, — такое же мрачное, такое же пессимистичное; если покажу им, что наша раса продолжала жить, несмотря на то что один человек высочайшей поэзией вынес приговор всему живому; покажу, что суета, которую он высмеивал, вознесла нас в небеса, — поверят ли они, изменят ли свое решение?
Я затушил сигарету о мозаичный пол и отыскал свою записную книжку. Вставая, я почувствовал, как во мне просыпается ярость.
И я вошел в храм, чтобы проповедовать Черное Евангелие от Гэлинджера из Книги Жизни.
В зале царила тишина.
М’Квийе читала Локара. Справа от нее стояла роза, на которую все смотрели.
Пока не вошел я.
Сотни людей босыми сидели на полу. Я заметил, что немногочисленные мужчины были так же низкорослы, как и женщины.
Я был в сапогах.
Дюжина старух сидела полукругом позади М’Квийе. Матери.
Я подошел к столу.
— Умирая сами, вы хотите обречь на смерть, и ваш народ, — обратился я к ним, — чтобы они не смогли познать ту полноту жизни, которую познали вы сами — ее радости и печали. Но то, что вы должны умереть, неправда. -Теперь я обращался к большинству. — Те, кто это говорит, лгут. Бракса знает, потому что она родит ребенка...
Они сидели — ряды изваяний. М’Квийе отступила в полукруг.
— ... моего ребенка! — продолжал я, думая: „Интересно, что сказал бы мой отец, услышав такую проповедь?” -И все женщины, которые еще молоды, могут иметь детей. У вас бесплодны только мужчины. И если вы позволите врачам нашей экспедиции обследовать вас, может быть, и мужчинам можно будет помочь. Но если нет — вы сможете иметь детей от землян. А мы не какой-нибудь захудалый народишко на захудалой планете, — продолжал я. -Тысячелетия назад один Локар на нашей планете сказал, что этот мир ничтожен. Он говорил, как ваш Локар, но мы не сдались, несмотря на чуму, войны и голод. Мы не погибли. Одну за другой мы победили болезни, накормили голодных, боролись против войн. Может быть, мы победили их окончательно. Мы пересекли миллионы миль пустоты. Посетили другой мир. А наш Локар сказал: „Зачем? Что в этом толку? Так или иначе, все это суета”. И все дело в том, — я понизил голос, — что он был прав! Это действительно суета! Это действительно гордыня! В этом-то и заключается непомерная спесь рационализма — всегда нападать на пророка, на мистика, на бога. Это наше богохульство сделало нас великими, оно поддерживает нас в трудную минуту, это им втайне восторгаются боги. Все истинно священные имена Бога — богохульны!
Я почувствовал, что начинаю потеть, и остановился. У меня кружилась голова.
— Вот Книга Экклезиаста, — объявил я и начал: „Суета сует, — сказал Экклезиаст, — суета сует, все суета. Что пользы человеку от трудов его...”
В задних рядах я увидел Браксу, замершую в немом восхищении.
Интересно,