Майкл Суэнвик живет в Филадельфии вместе с женой Марианной Портер. Информацию о писателе можно найти на www.michaelswanwick.com
В представленном ниже произведении автор приглашает нас в загадочное, полное чудес странствие на таинственном, удивительном корабле…
Из множества вещей, которых лишила меня жизнь, мучительнее всего то, что я не могу вспомнить, как хоронил отца.
Подвинь в огонь это поленце. И пошевели угли. Зима пришла — слышишь, как ветер завывает и топочет по крыше, словно гулящий кот! — и кому как, а мне не помешает немного света и тепла. К утру наверняка выпадет снег. Подвинь стул ближе к огню. Мать уснула? Хорошо. Станем говорит потише. Она думает, что тебе лучше не знать того, о чем я хочу тебе рассказать.
Она, конечно, права. Женщины чаще всего правы. Но что с того? Ты достаточно взрослый, чтобы знать: твои родители вовсе не совершенство и в юности, быть может, совершали поступки, которые… Что ж, прав я или не прав, но я собираюсь рассказать тебе все.
Так о чем это я?
Да, похороны отца.
Я был почти взрослым, когда он умер, — достаточно взрослым, чтобы сохранить это воспоминание до конца своих дней. Но после крушения «Империи» я, говорят, шесть недель пролежал в горячечном бреду. На это время я был изгнан из собственного разума, заблудился в раскаленной пустыне лихорадки, бродил по земле, которая вздымалась и опадала с каждым трудным вдохом. Я искал дорогу назад — к минуте, когда я стоял перед открытой могилой и чувствовал на лице ее холодное дыхание. Я верил, что стоит мне найти ее, и все будет хорошо.
Так вот, я искал и не находил, забывал, чего ищу, и начинал сначала, возвращаясь все к тем же воспоминаниям, как мотылек, что снова и снова бьется о фонарь. Иногда во мне разрасталась такая боль, что я кричал и корчился в судорогах на постели. Порой — так мне рассказывали потом, — когда боль утихала, я подолгу и внятно говорил, пел незнакомые песни, рассказывал невероятные истории, да так страстно, что у тех, кто слушал меня, становилось тревожно на душе. В мыслях у меня не было покоя.
И я все искал отца.
К тому времени, как я наконец поправился, большая часть моей жизни выгорела дотла и вылетела в дымовую трубу истории. Атлантида моего прошлого ушла на дно; все, что осталось, — это несколько горных вершин, торчащих из вод забвения, как разбросанные острова архипелага. Я помню, как взбирался на проржавевшую развалину какого-то безумного, извергавшего пар сооружения, окрещенного его забытым ныне изобретателем «Оруктер Амфиболус»; помню, как бросался обломками кирпичей, сражаясь вместе с другими «речными крысами» с шайкой мальчишек-немцев, ненавидевших нас за то, что мы жили у причалов; помню поцелуй, украденный в темноте (с кем, увы, не помню), гонки по предательски шатким бревнам, качавшимся на воде в доке перед мастерской плотника, зубатку и вафли на столе за ужином в Виссахиконской гостинице, когда моя мать объявила семье, что ждет пятого ребенка. Но эти события не связаны ни логикой, ни историей; они вполне могли случиться с пятью разными людьми.
Да и в том, что осталось, есть провалы: лицо моей младшей сестренки, дифференциальное исчисление. О своем брате я не помню ничего, кроме имени. Отца помню хорошо — в сравнении с остальным. Все мои воспоминания о нем можно выложить за один час.
Я не жалею, что забыл похоронную службу. Я их достаточно повидал, чтобы знать, как это бывает. Наверняка произносились слова — совсем не те, что следовало бы сказать. Трудно было дышать от запаха ладана и свечного воска. Умерший казался и похожим, и непохожим на себя. Кто-то нес гроб, возможно, и я тоже. Все держались храбро и официально. И после слишком долгой службы разошлись, и никому ни на йоту не полегчало.
Другое дело — сами похороны. Первая лопата земли, брошенная могильщиком на крышку гроба, стучит, как капли дождя. Земля накрывает его толстым теплым одеялом. Над головой колышутся на ветру деревья, словно целый мир обратился в раскачивающуюся без конца колыбель. Рыдания плакальщиков затихают, как колыбельная матери. Так человек постепенно уходит в последний сон. И когда знаешь, что похороны прошли как надо, немного утешаешься.
Вот я и бродил по лабиринтам горящего в лихорадке мозга, плясал с черной богиней боли, и ее горящие глаза смеялись, и она мяла меня пальцами, как раскаленное железо, и меня кружило, как в водовороте, и неизменно выносило к тому печальному событию. Но каждый раз немного не туда.
Огненные сновидения.
Я часто оказывался в нескольких минутах от цели — так что чудилось, следующая попытка уж точно приведет меня к ней. Одной мыслью глубже, одним-единственным шагом дальше — и я на месте. Эта надежда была пыткой.
Время от времени ко мне особенно отчетливо возвращаются два воспоминания, яркие, как солнечный свет, стерегущие подходы к той темной сердцевине. Одно — путь до католического кладбища на Союзном острове на реке Делавэр. Первой плыла лодка с гробом отца и священником. Отец Мерфи примостился на носу, одной рукой придерживая шляпу, а другой намертво вцепившись в планшир. Он был тощий, как старый пес, волосы свисали седыми клочьями, и он так смешно подпрыгивал при каждом взмахе весел, и лицо у него было ужасно унылое, как у всякого, страдающего морской болезнью.
Я сидел во второй по счету плоскодонке с матерью и сестрами — они все надели свои лучшие чепцы. Наверняка с нами был и Джек. При виде страданий отца Мерфи мы не могли удержаться от смеха. Один из нас вслух подумал, не вытошнит ли его, и мы все так и покатились от хохота. Наемный лодочник сердито поглядывал на нас через плечо. Он не понимал, каким облегчением стала для всех нас отцовская смерть. По правде сказать, все, что делало Джона Кили тем, кем он был, — его прямодушие, приветливость, сдержанная сила, грубоватая доброта, — все это умерло много лет назад, вместе с его изнемогшим и угасшим рассудком. В тот день мы хоронили только его тело.
Зато когда он был еще самим собой, такого доброго и благочестивого человека не сыскать было в обеих Америках — да что там, на тысяче континентов. Я только раз видел его по-настоящему сердитым. В тот день моя старшая сестра Патриция, посланная за дровами на задний двор, вернулась с пустыми руками и сказала:
— Отец, там в сарае черная девочка. Она плачет.
Родители мои набросили плащи и подняли капюшоны, потому что на дворе лило так, как льет зимой только в Филадельфии, и вышли узнать, в чем дело. Они вернулись с девчонкой, такой худющей и такой промокшей, что, на мой мальчишеский взгляд, она походила на вытащенную из реки белку.
Все трое прошли в гостиную и закрыли дверь. Мы с Патрицией — Мэри тогда была совсем мала — пробовали подслушивать из прихожей, но услышали только бормотание, прерываемое иногда всхлипами. Немного погодя плач умолк. А разговор продолжался еще долго.