— Спор, конечно, пустяковый, — обратился ко мне «профессор». — Но все равно, нас интересует ваше мнение. Госпожа, простите, господин Джеймс Кроквуд утверждает, что всякая болтовня о машинах, играющих в шахматы, лишена смысла. Что есть какая-то высшая материя, которая управляет творчеством шахматиста. Он просто не знает, как эта материя называется. Говорит, забыл. Может быть, вы помните?
— А вы, профессор, разве не знаете, что управляет творчеством композитора?
— О, я, конечно, знаю! Душа!
— Вот видите. Значит, душа, или как вы там ее еще назовете, является той субстанцией, которая направляет движение мысли по определенному руслу. В зависимости от того, как устроена эта субстанция, которую привыкли называть душой, человек может быть либо шахматистом, либо композитором, либо, как вы, историком музыки.
«Чемпион» громко расхохоталась, и ее пышная грудь заколыхалась над черным платьем.
— Чепуха! В наше время говорить о душе, все равно, что лечить болезни заклинаниями. Порядок обработки информации — вот что важно!
Некоторое время я стоял растерянный.
— Но ведь вы сами утверждали, что есть в шахматном творчестве какая-то материя!
— Вот именно. Но не душа. Я просто забыл, как это называется.
— А разве это важно — название? — спросил я ее в упор.
Она задумалась и вдруг произнесла что-то, что никогда не сказал бы Джеймс Кроквуд.
— Когда тебя любят, тогда можно говорить о душе… А когда…
Она прикрыла глаза и умолкла.
Ко мне подошла вторая блондинка и ни с того ни с сего начала хихикать. Я решил, что она пьяна, и на всякий случай тоже улыбнулся, осторожно тронув ее за плечо.
— Вы, конечно, забыли, что я Катарин!
— Вы — Катарин?
— Конечно! И вы забыли, что я вас просила всегда помнить свое имя.
— Боже мой, — прошептал я. — Бедная, как часто нам приходится путешествовать вот так…
— Давайте выпьем…
Она начала размешивать коктейль, а в это время в другом углу салона кто-то опять бил «Кармеллу», и он по-прежнему повторял, что раньше мужчины обращались с прекрасным полом деликатнее.
— Нет, душа, это не то слово… Черт возьми, как же это я забыл?
«Профессор» в это время занялся худенькой блондинкой, которая ему напевала сиплым голосом мелодии, а он пытался угадать, кто их сочинил.
— Это — Вебер, «Волшебный стрелок»! «Сорока-воровка»! «Первая» Шенберга! Альбенис, точно Альбенис, «Наварра»! Милочка, да тебе работать не медицинской сестрой, а петь в опере!
«А может быть, какая-то часть ее и поет в опере?» — подумал я.
— Катарин, пойдемте вон туда, к столику, я хочу вас о чем-то спросить.
Блондинка, прижимая стакан к груди, покорно пошла за мной.
Мы переступили через старуху Леззи и «Кармеллу», которые неистово возились на полу. На столе сидел «отставной капитан» и судил этот отвратительный бой. Затем пришлось протискиваться сквозь компанию, собравшуюся вокруг «графини» Понс. Она вещала:
— И они сейчас болтают о нравах! Конечно, наш век был по-своему безнравственным. Но зато мы не боялись смерти. Сейчас безнравственность проистекает из страха, из-за неуверенности в завтрашнем дне; из-за того, что всего много, но ничего нельзя иметь; из-за изобилия искусственных чувств и наслаждений, которые можно получить, опустив монету в автомат…
— Катарин, постарайтесь заставить себя и вспомните, с чего все началось?
— Со мной?
— Да, с вами. И для чего все это?
Она поставила стакан на столик, положила руку на лоб и закрыла глаза.
— Это был яркий, солнечный весенний лень. Нет, не так. То было другое. Яркий день — не мой. Он чужой… Наоборот, тогда было пасмурно и был вечер. Студия только что закрылась, и Хадзава, который работал над «Двумя веронцами», сказал Катарин, что она для роли Сильвии не подходит и что вообще она уже ни на что не годится… Да, это было именно так… Помню, я долго шла между гигантскими павильонами по территории киностудии, и мне даже не было страшно, что среди этих мрачных безжизненных громад иду я, маленькая, совсем ничтожная киноактриса, которая уже никому не нужна. Поначалу даже было весело…
Помолчав, она открыла глаза и посмотрела на меня исподлобья.
— Я знаю, что вы думаете. Вы думаете, что я пошла к кафе «Кранск», или на бульвар «Гретта», или еще куда-нибудь… Ничего подобного. Я пошла к полковнику Р.
Я вздрогнул. Опять этот Р. Он, как злой рок, как судьба, следует за всеми этими людьми.
— В доме Р. меня приняла его жена, очень милая, сердечная женщина, которая нисколько не удивилась моему приходу. Она сказала, что Р. придет через полчаса и что я, если хочу, могу его подождать. У них такие милые дети. Помню, девчушка лет пяти играла на фортепьяно, смешно шевеля губами в такт с каждым ударом пальчика, а старший мальчишка что-то мастерил в соседней комнате и иногда искоса поглядывал в мою сторону. «Значит, решились?» — спросила меня госпожа Р. «Да». — «И правильно сделали. Это совсем не страшно, а заработок хороший». — «А что это за испытания?» — «Право, не знаю. Какие-то уколы, а после очень тщательные медицинские исследования». — «А это больно?» — «Что вы! Я с этим никогда не расстаюсь». Она подошла к тумбочке и вытащила шприц. При мне она сделала себе укол в ногу и улыбнулась. Я подошла к маленькой девочке и стала играть вместе с ней. Так мы играли на фортепьяно, пока не пришел Р. Он тут же мне выписал чек на крупную сумму и дал адрес человека, с которым я должна была встретиться на следующий день. На следующий день я встретилась с профессором Бодлером. А дальше пошли испытания.
— Какие? — спросил я.
— Уколы.
— Ну и…
— Ничего особенного. Впрочем, — она смущенно улыбнулась, — впрочем, я, кажется, влюбилась в Боллера, а он — в меня. А что было дальше, я не очень хорошо помню…
— И правильно делаешь, что не помнишь…
Боллер склонился над нами, теперь его лицо было суровым и сосредоточенным.
— На сегодня хватит, Пэй.
Я не очень хорошо себе представляю, что такое быть «самим собой», но мне кажется, что при любых изменениях в общественном положении или в роде занятий у человека все же остается что-то совершенно неизменное, нечто более важное, чем его внешний облик, который важен только для полиции.
Я знаю немало случаев, когда на протяжении очень короткого периода жизни мои хорошие знакомые несколько раз «меняли себя». Иногда это диктовалось изменениями по службе, иногда — изменениями в семейной жизни, иногда причинами, которые вообще никто не мог обнаружить. Как бы то ни было, для окружающих люди меняются по несколько раз за свою жизнь. «Я» же у каждого всегда остается неизменным. Его лишь прячут так глубоко и так тщательно, что о его существовании можно говорить лишь как о маловероятной гипотезе. Недаром какой-то крупный христианский священник говорил, что искренне можно исповедоваться только самому себе, да и то про себя.