— Ну да. Уверял, что прозвище связано с приятными воспоминаниями. Если вы слышали о нем — сразу вспомните. Потому и не называю фамилии.
«Арлекин!.. Черт возьми, даже здесь, Володька, знают о тебе!» И стало неловко, стыдно перед собой: столько лет собирался отыскать старого товарища, да так и не собрался. Прособирался, выходит, за делами, за морями, за множеством забот и командировок. Когда же мы виделись в последний раз?.. Мать честная, страшно подумать: еще в войну. И где!.. Право слово, и тут невероятность: в Лондоне, вот где свела судьба!
— Я знаком с капитаном, о котором вы говорите. Слышал, что жив. Простите, с кем имею честь?
— Кептен в отставке и кавалер ордена боевого Красного Знамени Джордж О’Греди, сэр! Познакомился с вашим соотечественником в мурманском конвое. Мы были молодыми и дерзкими. О годы, годы!..
— Джордж О’Греди! — И снова не было предела моему изумлению. — Это не о вас мы пели когда-то: «И английский офицер Джордж О’Греди носит орден эСэСэР, Джордж О’Греди!» А?
— А что — была такая песенка? — в свою очередь, удивился кептен в отставке.
Встреча с О’Греди взбудоражила и оказалась последней каплей: все, хватит ссылаться на занятость, хватит откладывать на потом. Вернувшись из Англии в Москву, я обзвонил кучу близких и дальних знакомых и в конце концов раздобыл координаты Арлекина, Володьки, Владимира Алексеевича, старого черта. Покончив с делами и высвободив целых три дня, махнул к нему в крымский совхоз. Телеграмму решил не давать — ошеломлю!
Приехал. И торкнулся в запертую дверь. Пришлось заглянуть в контору совхоза. Молодайка в теснющих джинсах и с равнодушным взглядом из-под зеленющих новомодных век пожала плечиками: «Владимир Алексеевич часто уезжает в область... — качнула бедрами и, вжик-вжикнув жесткой материей, с трудом уселась за стол. Пишущая машинка ударила кастаньетной дробью. Я ждал. — Вам же русским языком говорят: он уехал рано утром с женой и директором совхоза. Если решили дождаться — идите на море. К вечеру они непременно вернутся».
Что ж, спасибо, зеленовекая, за совет! Так и сделаю. Тем более, что ничего другого мне и не остается.
Я брел молодыми яблоневыми посадками. Портфель оттягивал руку, палило солнце, но впереди, за желтыми глинистыми горбами, заманчиво шумела прохладная черноморская синева.
...Мы быстрее стареем от равнодушия и лености. Память о друзьях выпадает в осадок, и, словно зыбун-песок, засасывает прошлое сиюминутная и обильная неотложность маленьких и больших, но не всегда обязательных дел. На берегах э т о г о моря — все просто и ясно. По крайней мере, для меня. Мы не загорали на этих пляжах, не мяли их спинами, зато исползали на животах и подсолили кровью. Здесь — наша молодость. И она, черт возьми, осталась вокруг, потому что вокруг — вечное: эти волны, это небо и этот зной, эти чайки... Наша юность внутри нас, она оживает в полузабытых снах, которые становятся явью даже от немудрящей песенки, что сейчас наяривает то ли магнитофон, то ли горластый проигрыватель: «...не зная горя, горя, горя, в стране магнолий плещет море!..» Тревожит душу надрывная истома, и не понять уже: от нынешней ли шлягерной поделки накатывает грусть, или всплывает она из памяти вместе с вязью довоенных мелодий.
...танцуют пары па-ад а-аккорды,
и можно говорить сва-а-абодна-а
про жизнь и пра-а
любовь...
Дрогнуло что-то внутри, что-то качнуло хрупкие колесики, и они закрутились, затикали, цепляя зубчик за зубчик. Ожило время, вытряхнуло суетное, оставив то нетленное, что не объяснить словами, но что всегда поддерживает в нас чистую и тихую печаль об ушедшем, о прошлом, где еще живы мечты и желания, дерзость и хмельные порывы любви... И где война.
Местечко нашлось, как показалось, очень удачное. Прямо над головой нависла танцплощадка. Я бросил портфель у столба-подпоры, решив, если перегреюсь, уползти в тень. Да, местечко неплохое, вот только пляжик... Обычный берег под глинистым обрывом. Наверху — бескрайние виноградники, внизу — узкая лента песка, серые камни, плоский ручеек, размазанный по крупной гальке. И загорающие — вот эти, как сказал бы писатель Конецкий, «портреты в морском пейзаже»: голозадая пацанва, парнишки-акселераты, девчушки. Хорошо-то как! Молодые все да здоровые. А какими им быть еще под этим солнцем, у этого моря?
Я купался, дремал, жевал хлеб и помидоры, время от времени отползая под обрыв вслед за тенью, которая укорачивалась, как бальзаковская шагреневая кожа.
...Кто-то грузно, с хрустом, прошелся рядом, потоптался у моих пяток: не было сил разомкнуть веки. Снова захрустело — шаги удалялись, вызвав тревожное и неожиданное сердцебиение. Я сел и потер грудь.
В трех шагах от меня валялись растоптанные штиблеты, потертая хозяйственная сумка, выгоревшее спортивное трико. Владелец этой кучи стоял по щиколотку в воде. Был он слегка кривоног, низок и широкоплеч, лысина — коричневый островок в белопенной опушке седины. Но даже на расстоянии, а может, благодаря ему, я сразу узнал друга.
— Товарищ, вы забыли снять часы! — обеспокоенно крикнул я: чувство пляжной солидарности сработало автоматически. Черт знает, отчего не назвал его по имени. Володька не оглянулся — помахал рукой с широким браслетом на запястье, вошел по колено в море и... часы в воду! Словом, дал понять, что купание механизму не возбраняется.
— Дядя, дядя, — загалдели мальцы, — искупай часики еще раз!
«Дядя» (дед, а не дядя, поросята вы эдакие!) послушно нырнул, выбросив руки вперед.
Минут через десять он вылез на берег, плеснул в лицо и на плечи пригоршни пресной воды из ручья и направился к сумке. Старательно обтерев полотенцем лицо и крепкое еще тело, обернулся ко мне:
— Испугался за хронометр, Федя?
Вот тебе раз! И голос обыденный. Будто вчера расстались. Он наслаждался впечатлением. Разглядывал меня, неспешно тер коричневую шею, гладил блестящую лысину и седые курчавинки, лапал и щупал рваные шрамы на боку и волосатых ногах.
— Многие пристают: продай и продай, — пояснил довольным тоном. — Считаю, что не зря выложил франки в Дакаре — горя не знаю. Часики — для водолазов. Отменная упаковка...
Я захохотал и повалился на спину.
— Ты это... чего? — Он скомкал полотенце и бросил, ловко угодив в раскрытую сумку.
— Обниматься будем? Ведь сто лет не виделись!
— Широк ты стал, Федя. — Володька похлопал меня по плечу. — Широк, как многоуважаемый министерский шкаф. Боюсь, не обхватить.
«Эге, майн либер Арлекин, да ты, кажись, обижен! Ну и мне поделом — давно мог бы, и должен был, хотя бы письмецо черкнуть, если уж не удосужился до сего дня приехать...»