Крестики исчезают.
Д. говорит: «Пошли» — и медленно идет к выходу. Путь ему преграждает X., суперчерезннтеллигент и подлец. Вуалетку он поднял и смотрит на Д. совершенно дикими глазами.
— Не могу понять, — говорит он. — Подвиг вы совершили или преступление.
* * *
И все — все кончилось.
X. сказал мне, что это или подвиг или преступление. А я лихо так усмехнулся и ответил ему, что на моем месте так поступил бы каждый.
Он — дурак. Здорово я отбрил этого дурака. Пустышка.
Я все думал, как буду чувствовать себя, когда все кончится. А я никак себя не чувствую, вот ведь какая штука. Сосет немного в груди, но почти незаметно. Странные взгляды вокруг, не знаешь, как и вести себя. Все очень быстро мелькает. Теперь все будет очень быстро мелькать, до самой смерти. Он меня освободил, этот мальчишка, мне теперь ничего не страшно, теперь я на коне, на очень быстром коне. Нет, я ничего не чувствую, честно.
Все нормально, ребята. Теперь остались я, моя работа и моя борьба. Насчет борьбы я, правда, не знаю, она бессмысленная, а работа… О, работа — святое дело! Спасение, тэк сэзэть, человечества. Уничтожение, тэк сэзэть, плевел. Плевать я хотел на плевелы. Или плевела.
Исчез позади аэропорт, машина мчится по пустому шоссе (как же, все перекрыто), проносятся мимо указатели, деревья, серая трава, серый асфальт… Весело… Почему-то я один в этой машине, не хочу даже думать, почему. Со мной все нормально, ребята, честно! Я хороший мужик и вы все мужики что надо. А, мужики?
Очень быстро гоню я машину, я за собой талантов таких раньше не замечал. И не страшно, мужики, честное слово? М., а? Какую он физиономию скорчил, скотина! Вот погоди, подкопаюсь я под тебя.
Я один, я абсолютно один в машине, а петь не хочется. Почему мне никогда не хочется петь?
Вот город. Как быстро я мчусь, какое, наверное, наслаждение я испытываю от быстрой езды! Вж — ж — жик! — поворот, вж — ж — жик! — еще один, взиииии — это я тормознул, чуть не своротил бок одному наглецу. Я скаф, со мной не шути! Врезать бы ему, врезать, чтоб на всю жизнь запомнил!
Мой дом. Я знаю, в нем нет никого. И не было никогда. Уж извините, такая моя работа. Что хочу, то и творю. Вот сейчас — сожгу я свой дом, а мне ничего не будет. А что?
Словно бы тень мелькнула в окне. Галлюцинации. Словно бы тень моего мальчишки, которого я сегодня убил, прикончил, пришлепнул, пристукнул… Бабахнуло рядом — и все рассыпалось, полетело вниз, никто и опомниться не успел. Потому что главное тут — внезапность. Все для него мгновенно было. Ну, несколько секунд, в худшем случае. Раскрыл глазенки, хочется крикнуть, а не может. Летит.
Стоп, ребята, стоп, стоп, стоп. А то я и в самом деле испорчу себе настроение. У меня все нормально, ведь так? Так, что ли? Так, что ли, я вас спрашиваю?
И вот я выхожу из машины, отворяю калитку, по цементной дорожке иду к двери, поднимаю руки к опознавателю — хитрая такая штучка, вместо ключа. Новинка. Ни у кого нет, а у меня есть. Вдруг дверь распахивается сама собой и на меня с воплем кидается мой мальчишка.
Но у меня мгновенная реакция: прежде чем выстрелить, я успел сообразить, в чем дело, что малыш мой — не сбежавший чудом импат. У меня действительно очень хорошая реакция. Это я молодец.
Мальчишка еще хохочет, прыгает, тузит меня кулачком в живот, но уже без особой уверенности. Мрачный папа пришел.
— Это что такое? — спрашиваю я. — Почему не улетел?
— Не хочу я с тетей К. Ну ее! Я лучше на другом самолете поеду.
— Интересно. — Он меня раздражает, он мешает моей работе и лично мне он мешает тоже. И я нисколько его не люблю, теперь-то, надеюсь, понятно?
— Она в автобусе заругалась с кем-то, а я — в дверь и сюда. А?
— Интересно. — Я как попугай талдычу свое «интересно» и ничего более интересного мне в голову не приходит. Паренек совсем скис под грозным взглядом своего сволочи — папаши, который только что убил его и опять мечтает избавиться. Но вдруг откуда-то он набирается последних силенок и кричит:
— Я не хочу в интернат! Я никуда не хочу уезжать! Не гони меня, что я тебе сделал! Пож — жа — а — алуйста!
И плачет. И тузит меня уже всерьез. Вот тут я не выдерживаю. Тут на меня находит. Я говорю ему:
— Сынок!
Я говорю ему:
— Ну, что ты, сынок!
Я говорю ему:
— Ну, что ты, сынок, милый!
И смеюсь, и, кажется, плачу, вот ведь какая штука.
Я хватаю его в охапку, прижимаю к себе, я поверить не могу, что он жив, я подбрасываю его, он взвизгивает, а я хохочу.
И тогда он хохочет тоже. Я словно с ума сошел, словно в импаты записался, подбрасывать в воздух — это единственная ласка, — которую я запомнил еще с тех времен.
— Ну, что ты, что ты… Ну, куда ж я тебя…
Он смеется, я так люблю, когда он смеется, он подлетает и подлетает, а потом пугается. Наверное, того, что я не успею его подхватить. Я прижимаю его к себе.
— Маленький, милый, ну, что ты?
Я целую его, я обнимаю его, я говорю ему ласковые слова (откуда что берется?), я люблю его, я всегда его любил, моего сынишку, как же его не любить такого?
Я радуюсь, ох, как же я рад, ребята, и нет во мне сейчас ни самомалейшего мерзкого чертика. Все, ребята, у меня хорошо. Да я просто счастлив, что он здесь, со мной, я счастлив неимоверно! Я люблю своего сына, мой сын любит меня, я счастлив и больше мне нечего не надо!
Как хорошо, когда все хорошо!
Владимир Покровский
Самая последняя в мире война
ЧЕЛОВЕК. Тому, кто первым додумался делать разумные бомбы, я бы поставил памятник. И на нем надпись: «Плевать сюда».
Это ведь надо догадаться — снабдить бомбы человеческими мозгами! Но даже не в умнике этом дело, а в тех, кто его послушал, кто сказал, да, черт возьми, это то, что нам нужно, в тех, кто дал деньги, заводы, лаборатории, в тех, кто высчитывал по формулам, сколько миллионов живой силы прихлопнет такая бомба.
Нет, я понимаю, на войне некогда разбираться: этично там, неэтично; здесь кто кого, здесь и бомбе надо соображать на высшем уровне, быстро и четко. Найти цель, самую уязвимую, чтобы наверняка, притаиться, переждать, выждать момент. И взорваться. Без этого никуда. Такая война.
Но бомба и разум!
А войны все не было, бомбы лежали на складах в специальных люльках и ждали своего часа. Разум — не компьютер, его совсем выключать нельзя, разве что приглушить на время. Это ведь память, а нет памяти — и никакого разума нет. Они, наверное, думали, переговаривались, слушали радио, набирали информацию. В апреле, когда был подписан договор о полном разоружении, о них вспомнили. И решили списать. Тогда-то все и началось.