Немец охнул и закрыл глаза руками.
— Смотрите, барон. — Голос Симмонса звучал резко, безжалостно. — Любуйтесь, голубчик, собственной персоной образца 1878 года!
— Ох-ха! — донеслось до слуха Дюммеля. — Проклятая страна… Проклятые порядки… Проклятая жара…
У Дюммеля подгибались колени. Он прислонился к стене, не в силах оторвать глаз от своего двойника. А тот, как ни в чем не бывало, продолжал топтаться на крыльце, прерывая ворчливое бормотание лишь для того, чтобы зевнуть или затянуться трубкой.
На двойнике была довольно чистая белая рубаха с закатанными рукавами, засаленные до блеска брюки и стоптанные башмаки.
— Налюбовались? — измывательски полюбопытствовал Симмонс. — Хотите, я вас друг другу представлю? Тото радости будет!
— Вы этого не сделаете! — взмолился немец, оседая на землю. — Пощадите, господин Симмонс.
— Оставить вас, что ли, тут на пару деньков? — вслух размышлял Симмонс.
— Умоляю вас!
— Чтобы впредь неповадно было…
— Герр Симмонс! — немец готов был разрыдаться.
— Ладно, так уж и быть. Вставайте, барон, или как вас там, нечего штаны марать!
…Секунду спустя они шли по оживленной несмотря на жару улице Ново-Ургенча по направлению к своей конторе. О том, что произошло, напоминали лишь дико вытаращенные глаза Дюммеля и перепачканные пылью брюки.
— Отряхните зад, Зигфрид. Да поосторожнее: как ни говори, — усмехнулся Симмонс. — прах истории.
Неудача с Айдосом надолго выбила его из колеи. Приходилось признать, что вмешательство в реальность 1827 года не привело ни к чему. Удалось, правда, отсрочить на несколько месяцев подавление мятежа и гибель Айдоса, но ни на одной из последующих реальностей это не отразилось, если не считать появления легенды о дэве, который разрушил крепость. Однако и тут не обошлись без путаницы и название «Дэв-кесксн» закрепилось за совсем другой, античной крепостцой в юго-восточной части Хивинского ханства.
После долгих размышлений и колебаний Симмонс решил предпринять еще одну отчаянную попытку.
Утром, пересчитывая рабов, плешивый Саид сбился со счету. Сайд выругался и начал считать сначала. Одетые в рубище пленники вытянулись неровной цепочкой во дворе кулхоны,[7] дрожа от резкой утренней свежести и переминаясь с ноги на ногу. В серых рассветных сумерках землистые лица их казались одинаковыми, как у близнецов.
— Сайд, о-о, Сайд! — донесся от ворот недовольный голос нукера. — Целуешься с ними, что ли? Поторапливайся!
— Не мешай, — откликнулся Сайд. — И так счет не сходится.
— Вот будет потеха, если сбежал кто! — захохотал нукер. Смотри, я вечером всех привел. Ты сам пересчитывал.
— Замолчи ты! — окрысился Сайд. Дошел, считая рабов, до самых ворот, пнул стоявшего последним огненно-рыжего мужика в тощие ягодицы (тот на свою беду нагнулся не вовремя) и озадаченно поскреб затылок.
— Что? — злорадно расхохотался нукер. — Опять не хватает?
— Если бы! — Саид явно не знал, что ему делать. — На одного больше.
— Голову морочишь?
— Два раза пересчитывал.
Не слушая его дальше, нукер распахнул ворота.
— Сапарнияз!
— Ха?
— Я тебе покажу «ха»! Кишлачный!
— Оу, ляббай, таксыр?[8]
— Веди скотов! Чего стоишь!
— Куда прикажете?
— На стройку, куда еще? Не на свадьбу же!
Гремя кандалами и кутаясь в лохмотья, рабы потянулись через ворота. Сайд для верности хлопал каждого по спине и считал вслух.
— Ну и настырный же вы народ, плешивые! — сплюнул нукер. — Никому от вас покоя нет!
Сайд ухом не повел, продолжая считать.
— Девяносто четыре, девяносто пять… Стой! Тебя как зовут?
— Эркин.
Высокий худощавый раб в живописных лохмотьях смотрел спокойно, без тени страха.
— Эркин? Персианин, что ли?
— Да, таксыр.
— Что-то я тебя раньше не видел.
— Наверное, не обращали внимания.
— А почему у тебя борода не растет?
Раб пожал плечами.
— На все воля аллаха.
— Ладно, иди… Стой! Куда кандалы подевал, собака?
— Потерял, таксыр.
— Потерял кандалы?! — поразился Сайд.
Раб кивнул. Будь у плешивого Сайда волосы на голове, они бы торчком поднялись от изумления.
— Как же ты их снял, скотина?
— Не знаю. Сами, наверное, свалились.
— Свалились, а ты и не заметил?
— Не заметил, таксыр.
С интересом наблюдавший за их разговором нукер опомнился и выскочил за ворота. Рабы во главе с важно вышагивающим охранником были уже в самом конце узенькой улочки.
— Сапарнияз! — завопил нукер. — Стой, дурья башка! Стой, кишлачный.
Сапарнияз оглянулся и растопырил руки, останавливая рабов.
— Стоишь — плохо. Идешь — тоже плохо. Сами не знают, чего хотят, — бормотал он.
Нукер тем временем вернулся к Сайду.
— Чего ты к нему прицепился? Видишь — вот-вот в штаны со страху навалит! Забыли замкнуть кандалы, вот и потерял. Что с дурака возьмешь? Проходи, ишачье отродье! Не задерживай!
Раб шагнул за ворота. Сайд дернулся, пытаясь остановить его, раздумал и махнул рукой.
— Ладно, вечером шкуру спущу. Никуда не денется. Девяносто… Постой, сколько я насчитал?
— Этот девяносто шестой будет, — подсказал нукер.
Два дня потребовалось Симмонсу, чтобы осмотреться и принять решение. Рабов в городе насчитывалось несколько тысяч. Это были персы, индусы, африканцы, даже немцы и французы, но большинство составляли русские военнопленные — остатки разгромленного Шергазыханом отряда Бековича-Черкасского. Русские жили в несколько лучших условиях, чем остальные: опасаясь мести белого царя, хан обещал им свободу, как только они закончат строительство медресе его имени.
Впрочем, выполнять свое обещание Шергазыхан не торопился. Купцы проходящих через Хиву караванов рассказывали, что «ак падша» беспрерывно занят войнами, отчего в стране урусов происходит великая смута и разорение, и мужики, спасаясь от ратной службы, бегут кто куда: в северные леса, на юг и даже к Аральскому морю. Царь Петр за то жестоко гневается на своих визирей, таскает их за бороды, а многим и вовсе поотрывал.
Поразмыслив над рассказами купцов, хан Шергазы решил с освобождением русских пленников повременить: пусть пока строят медресе, а там видно будет. И хотя о решении своем до поры до времени помалкивал, пленники сами стали кое о чем догадываться, и среди них, как хмель, начинало бродить недовольство.
Побывав в нескольких последующих реальностях, Симмонс наблюдал, как захлебнулась в крови попытка поднять восстание, как одному за другим срубили головы вожакам мятежных рабов. И теперь, подавая кирпичи и раствор кряжистому, русоволосому мужику Савелию по прозвищу Медведь, он испытывал странное чувство раздвоенности: перед глазами маячила залитая кровью плаха и палач с кривым мясницким ножом в руке, поднявший другой рукой на всеобщее обозрение отрезанную голову светловолосого русского раба.