Весь этот мысленный диалог Рослов провел в состоянии прострации. Лицо — гипсовая маска, снятая с мертвого. Мысль не отливалась в звуки — губы даже не дрогнули. Сначала никто не заметил этого — пикник затмил все. Белая скатерть на белом коралле под нейлоновым гребнем палатки. Тихий шорох волны. Небрежный обмен репликами, как стук шарика на столе для пинг-понга. Тук-тук: «Передайте подливку», «А тишина какая — даже океана не слышно», «Попробуйте устриц в шампанском — прелесть!», «А если гроза?…».
Первым заметил состояние Рослова губернатор.
— Вам нездоровится? — спросил он тревожно и недоуменно оглядел соседей.
— Что это с ним?
Барнс, сидевший рядом, толкнул легонько Рослова — тот даже не пошевельнулся.
— Кажется, без сознания, — сказал доктор Керн, подымаясь. — Похоже на каталепсию.
— Сядьте, док, — остановил его Смайли. — Не трогайте — он разговаривает.
— С кем?
— С кем здесь разговаривают? С хозяином острова.
— Не шутите.
— Какие уж тут шутки. Шутим не мы, шутят с нами.
— Анджей… — тихо позвала Янина. — Вы меня слышите?… Матерь Божия, какой он бледный!
Смайли заметил, не скрывая раздражения:
— Вы были не розовее, когда очнулись. Кажется, мы все-таки дождались спектакля. Берегите нервы, джентльмены.
Маска Рослова вдруг ожила. В глазах блеснул огонек сознания, возвращенного из путешествия в никуда.
— Борода шевелится! — воскликнул Корнхилл. — Дайте ему виски.
Но Рослов уже без посторонней помощи проглотил свой стакан. Губернатор хотел сказать что-то, но так и замер с открытым ртом. Чужая мысль откликнулась в нем.
— Я здесь, господа. И я буду говорить с вами. Подумайте над тем, что вы хотите услышать.
— Кто это? — воскликнул губернатор. — Кто сказал?
— Я тоже слышал, — прибавил Керн.
— И я.
— Все слышали, — поморщился Смайли. — Послушаем лучше Энди.
Рослов, уже успевший проглотить солидный кусок омара, ответил сквозь зубы:
— Порядок, Боб. Он будет говорить с каждым и со всеми. Но через нас.
— Не понимаю.
— Он только что сказал мне, что слишком много рецепторов и ему трудно менять настройку. Каждый из нас четырех будет транслятором.
— Как на радио? — спросил Корнхилл.
— Почти. Готовьте ваши вопросы, господа. Он сейчас включится.
— Но вы успели его спросить, кто он и откуда?
— Не успел. Спросите сами. А мне надо заправиться перед сеансом. — Рослов уже глодал жареного цыпленка.
— Предлагаю регламент, — вмешался до сих пор молчавший Шпагин. — Четыре настройки — четыре транслятора — это максимальная продолжительность сеанса. Первую настройку — вопросам профессора Мак-Кэрри, вторую — Рослову, третью — мне с Яной, четвертую — вам, господа. Не обижайтесь: все предшествующие вопросы учтут и чисто научный, и общечеловеческий интерес. Вы дополните то, что мы упустим или забудем. Просьба задавать вопросы вслух, а не мысленно, мысленного контакта с нами не будет — передача, как выразился Корнхилл, пойдет через одного. И воздержитесь от личных, я бы сказал, неинтересных вопросов.
— Что значит «личных»? — спросил лорд Келленхем.
Ответить Шпагин не успел. Он вытянулся, побледнел, кровь отхлынула от лица, отдавая весь свой поток мозгу, и заговорил странно глухим голосом без интонаций и пауз, — Шпагин не Шпагин, а электронная машина с ее обезличенной акустикой.
— Я жду, профессор Мак-Кэрри.
Мак-Кэрри от волнения даже не мог начать, два раза стеснительно кашлянул и только потом спросил:
— Кто вы?
— Не знаю.
На мгновение Мак-Кэрри потерял дар речи, затем сказал:
— Не понимаю вас.
— А я — вас.
Мак-Кэрри уже вновь обрел присущее ему хладнокровие и, не повышая голоса, медленно и раздельно пояснил:
— Вы не Бог и не человек. Вы невидимы и тем не менее существуете. Ваши познания несомненны и значительны, и тем не менее ваш мысленный контакт с человеком возможен для вас только в пределах этого рифа. Когда я спросил: кто вы, я имел в виду — живое существо или машина?
— Ни то, ни другое. Я саморегулирующаяся система с ограниченным кругом задач.
— Каких именно?
— Все они сводятся к одной — полноте системы. Синтез информации о Земле, об эволюции живого вещества вашей планеты, о человеческом разуме, о знании, накопленном человечеством с тех пор, как оно научилось мыслить. Применяя земную терминологию, я — нечто вроде электронной памяти вашего мира.
— Значит, все-таки машина с ограниченной задачей накопления информации. Суперколлектор.
— Память — это не только накопление информации. Это и отбор, и кодирование, и оценка, и управление, когда из хранилища извлекается нужная информация, и забвение, когда информация уже не нужна, и тактическое ее использование, и стратегические ресурсы. Акт суждения — основа мышления — немыслим без самоорганизующейся системы памяти.
— Практически — всей работы мозга.
— Нет. Мозг отвечает за все. Память — только за накопленный жизненный опыт. Я не супермозг, и мои биотоки — только датчики информации.
— Ваша природа, устройство, организация?
— Не знаю.
— Вы же не можете не знать элементов, образующих вашу систему.
— Я знаю только то, что накоплено человечеством. У него нет информации, определившей мое появление, мою организацию, мои возможности, мое прошлое и мое будущее. Нет такой информации и у меня. Все, что я знаю о себе, я узнал от человека и через человека. И то, что я невидим, что привязан к этому острову, что могу защищаться, создавая поля неизвестной мне природы и мощности, и вызывать у любого человека в пределах острова гипносон и гипномираж любой глубины и реальности. Я ничего не знаю о Разуме, создавшем меня и забросившем на эту планету. Иначе говоря, и для вас и для себя я — «черный ящик», как вы называете систему неизвестной конструкции, о которой можно судить только по ее реакции на то или иное воздействие.
— Как я вас понял, ваши знания — это наши знания, и то, что мы будем думать о вас, как исследовать и оценивать эту неизвестную нам систему, станет и вашим знанием?
— Безусловно. Только выводы из ваших противоречивых суждений я сделаю быстрее, точнее и приближеннее к истине. Вот почему и такая информация не выйдет из круга моих задач.
Шпагин вздохнул и потянулся. Гипсовая маска снова стала лицом. Он даже улыбнулся, хотя и с усилием.
— Устал? — спросил Рослов, и в неожиданной тревожности его интонации сразу сказалось то, что обычно не слышалось в иронической полемике или в яростных спорах — суровая нежность дружбы, давней и верной мужской привязанности.