– «Все смертны».
Бог правды. Кора снова обращалась к Богу, и снова Бог был для нее всего лишь фигурой речи. Древняя Азия… Междуречье… Боги в сапогах, похожие на сержанта Дронова… Кора умирала от ненависти. Неужели он ничего не знает? Так она думала обо мне. Неужели все зря, и свет в окне погаснет?
Что-то тем временем изменилось.
Прихрамывающий и его напарник поднялись на террасу.
В глубине террасы продолжали танцевать. Обреченно мелькали тени.
Ах, Рио-Рита! Там и танцевали обреченно, как во сне. Кора молча смотрела на окно третьего этажа. Наслаждайтесь, наслаждайтесь моим городом.
В руках пьяной троицы появились документы. Они вдруг сразу примолкли, прихрамывающий жестом остановил их. Может, не сегодня. У Коры тяжело билось сердце. У нас тут, как на кладбище, только все живые. Кора в отчаянии смотрела на освещенное окно, а я смотрел на нее. Свет фонарей ронял на брусчатку двусмысленные мягкие пятна. Не мир, а букет чудесных алгебраических загадок. Мир стоит на плотве. Киты давно сдохли. Нет никаких китов. Они давно лежат на дне океана, огромные кости занесло илом, а мир стоит на грандиозном облаке мечущейся плотвы: на мелочных желаниях, на неизлечимых привычках. Мы видели, как прихрамывающий и его напарник увели всю троицу. Вслед им взвыла труба, хлопнула пробка от шампанского. Плотва снова сбилась в единое облако. За сараями у речки ходят белые овечки. Щиплют травушку овечки за сараями у речки. Пестрая женщина, круглая как матрешка, возникла на крошечной сцене. Прямо не женщина, а мясная сказка. Никакого депрессивного рока. Взвыли тарелки, заныла медная труба, плотное облако спасенной плотвы вздрогнуло, замутилось. А трава-то, а трава-то, а в траве-то хоть ныряй.
Кора беспомощно уставилась на меня.
За сараями у речки есть глубокое бучило.
В голове Коры ругательства мешались с непониманием.
Меня тетя научила мыть холсты на быстротечке. Я тем более не понимал Кору. Уж я мыла, полоскала, и белила, и сушила, и катала. А водичка – гуль, гуль, гуль, гурковала. Гуль, гуль, гуль, гурковала. Я боялся, что Кора сейчас заплачет. А мне нравилось мясное чудовище на сцене. Оно весело и легко взмахивало толстыми ручками, притопывало такими же толстыми ножками. За сараями у речки гуси белые гогочут. Гуси белые гогочут от утра до самой речки. Ночи, ночи, темны ночи, не боюсь ночей я темных…
Пьяная плотва взорвалась аплодисментами.
Тучный человек попытался проскочить мимо меня.
Он задыхался, истекал потом. Круглые плечи обтянуты майкой-сеточкой, с брючного пояса свисает серебряная цепочка. Я сразу вспомнил выставку, на которую меня водил Последний атлант. Там художник в такой же майке-сеточке демонстрировал полотна с белыми облаками, синюю речку, гусей, русалок, всякую другую интеллектуальную живность, а на все вопросы отвечал удовлетворенно: «Содержание моих картин мне самому лично неизвестно».
– Какой это город? – быстро спросил я.
– Никаких идей, я не местный, – тучный дико взглянул на меня.
И у этого бак потек. Исчез, как провалился. Не знает. Ничего не знает.
Замкнув круг, мы в третий раз вышли к рабочему клубу – Р.С.Ф.С.Р. Под ногами снова зашуршала кожура подсолнечных семечек. Я затосковал. Нет, с меня хватит. Закончу игру, уеду в Сикким. Там сладкое средоточие Просветленных. Там круглый год цветут магнолии и рододендроны. Там волшебные скалы, исполняющие тайные желания. Там под снежными вершинами отсвечивает нежной голубизной прозрачное Озеро утешений, над ним возвышается Тигровый холм.
Ах, город Дарджилинг! Я молча смотрел на девушку в темной шляпке, поднимающуюся по ступенькам террасы. В Дарджилинге не носят темных шляпок, там не носят золотистых чулок со стрелками, затосковал я, глядя, как девушка легко поднимается на террасу. Она гордилась своим особенным стилем, видимо, он принят на углу проспекта Сталина и улицы Карла Маркса. Это наша миллионерша. Я не стал требовать у Коры объяснений. Наверное, у девушки несколько таких шляпок.
Плотва теперь гуляла вовсю.
Сушеная вобла, кружочки копченой колбасы.
Крошащийся сыр, недоваренный горох, белые и черные сухарики, запах пива.
Мы шли по улочкам, углублялись в переулки. Запущенные жилые дома. Такие же запущенные, замусоренные дворы. Разбитая мостовая. Кое-где светились квадратные окна, – прямо из темноты. Наслаждайтесь, наслаждайтесь моим городом. Тяжко прогромыхал трамвай. Где нам искать профессора Одинца-Левкина? Усталый милиционер в белых перчатках приглядывал за очередью, молча выстроившейся у дежурного магазина. Он еще не открылся. Шляпа… еще одна… пенсне… снова шляпа… Мичурин, блин!
Жили у старой женщины две рыбы фугу.
Одна белая,
другая серая.
Я остро чувствовал бесконечное презрение Коры.
– Когда вы меня отпустите?
– Да хоть сейчас.
Расслаивающееся время.
Кора смотрела на светящееся в ночи окно.
1.Мы ехали под дождем.
Никаких молний, грома, – просто дождь.
Темный, теплый, ночной, невыразимый. Без грусти, без воспоминаний.
Вам нечего нам ответить. Я просыпался, снова засыпал. Не знаю, что мне подсыпали в кофе, но смотрел я на мир, как из огромной ямы. Расслаивающееся время. Зияющая черная дыра. Колеса влажно буксовали в мокрых колеях. Ужас черного, засасывающего пространства. Тетрадь торчала из кармана. Приеду, решил, сожгу. Как Гоголь. Чтобы никому не попадалась на глаза.
Машину вел сержант Дронов. Сосредоточенный, в полувоенном кителе. На шее – кашне в рябчик. Когда оборачивался, меня пробивало холодком.
«Сколько понадобится программистов, чтобы вкрутить лампочку в патрон?»
Сержант, похоже, не знал, кто такие программисты. Буркнул, не оборачиваясь: «Хватит и одного».
«А вот и нет. Вкручивание лампочек – аппаратная проблема».
Он незаметно перекрестился.
«Давно работаете с Корой?»
На этот раз сержант не ответил.
Может, у него был приказ не обращать внимания на такие вопросы, не знаю.
Опять везут меня к оврагу, везут к оврагу убивать. А может, не хотел отвечать. Кто скажет? Гегемон – руководитель гегемонии. Спрашивай, о чем хочешь, дело твое, но ответа не жди.