«О Боже, — взмолился он, — избавь меня от сомнений. Дай мне уверовать в истину».
Вот оно! Но не ребенок ли это заговорил в нем, ребенок, верящий всему, чему учат отец и мать, ребенок, никогда не умирающий в душе человека?
Он заметил, что, пока он разбирался со своими мыслями, рабби начал еще одно песнопение, на этот раз на крешийском. Это он понимал — большую часть, по крайней мере, и присоединился. Третья песнь была опять на иврите, и Орм молчал, чувствуя на себе жесткий взгляд Хфатона.
И снова рабби поднял посох, и миллионы голосов затихли, сделав слышимым только детский плач Медленно погасли пульсирующие огни неба, оставив сплошную голубизну. Сразу же стало темнеть солнце, и по толпе пронесся благоговейный шепот Голубое небо быстро потускнело и стало черным Шар засветился красным, потом стал невидим, и пещеру заполнила ночь. Орм не видел даже стоящих рядом с ним Хфатона и Дантон. Вокруг него и в нем самом была лишь полная тьма, и слышался лишь звон в ушах — кровь пульсировала по сосудам. Затихли даже младенцы, хотя, казалось бы, должны сильнее заплакать в темноте.
Сколько это длилось? Он не знал. Казалось, много минут. Вдруг раздался глухой стук, и Орм вздрогнул. Тупой конец посоха рабби ударил по камню, зазвучал его голос, и толпа запела вновь.
Орм не отводил взгляда от купола и потому заметил первые проблески темно-красного сияния оживающего солнца. Постепенно оно становилось ярче, и наконец стало возможно разглядеть стоящих рядом и внутренний круг толпы. Но свет был призрачный, и люди в нем казались фантомами.
Толпа снова запела, и к концу песни солнце стало ярче. Снова раздались возгласы экстаза и благоговения. Теперь на фоне оранжевого шара была видна черная точка. Она спускалась вниз, к нему, и росла.
Еще ярче разгорелось солнце, хотя и не очень сильно, так что на него можно было глядеть секунду-другую, но потом нужно было давать отдых глазам. Спускающийся объект стал миниатюрной фигурой человека.
Орм застонал и схватился за руку Мадлен. Рука была холодная и влажная.
За ним кто-то громко пукнул.
Орм захихикал и не мог остановиться. Он ожидал, что нарушителю будет сделан выговор, но остальные на платформе только громко расхохотались. Обернувшись, он увидел, что Йа'акоб улыбается, но покраснел от стыда. Рабби, который не видел в этом ничего смешного, хотя и не мог не понимать, что смех снимает напряжение, постучал посохом по камню и потребовал молчания.
Орм снова взглянул вверх.
— Ричард, у тебя зубы стучат, — сказала Мадлен.
Он стиснул челюсти, осознал, что трясется как в лихорадке, и ответил:
— У тебя тоже не лучший вид, Мадлен. Как и они, Ширази не очень владел собой. Он побледнел и закусил губу. Бронски оскалил зубы, а стиснутые пальцы держал на уровне груди. Вниз плавно спускался человек, облаченный в небесного цвета хитон. Ноги его были босы, длинные волосы развевались за плечами, и они казались темно-рыжими. Руки он держал прижатыми к бокам, а голова была откинута назад.
— Йа Иешуа га-Мешиах! — крикнул рабби, и толпа подхватила крик:
— Слава Иисусу Мессии!
Человек, опустившийся на платформу посреди выкриков, воплей и всхлипываний миллионной толпы, был пяти футов одиннадцати дюймов роста. Волосы у него оказались темно-рыжие, а бороды не было вовсе. Красивое лицо левантинца. Оно не напоминало черты, запечатленные на знаменитой туринской плащанице. Руки мускулистые, но не массивные. Из-за длинных пальцев большие кисти рук казались уже, чем на самом деле.
Глаза черные, живые и блестящие. Губы, подумал Орм, несколько толстоваты для представителя белой расы, но тут уж не ему придираться. Высокие скулы, слегка впалые щеки. Нос длинный, слегка крючковатый, подбородок сильный, закругленный и раздвоенный. Кожа красивого золотисто-коричневого цвета.
Человек на секунду застыл, разглядывая стоящих на платформе. Потом поднял правую руку и заговорил глубоким баритоном:
— Да пребудет с вами Дух Святой, дети мои. Он доволен вами, и близок уже День Пришествия.
В толпе долго не смолкали крики радости. Наконец человек снова поднял руку, призывая к молчанию, и оно наступило тут же, снова нарушаемое лишь плачем детей.
— Пришествие близко, но много еще работы осталось до того. Завтра ваши вожди расскажут вам подробности, а общий план вы знаете. И потому я не проведу этот день с вами, как бывало раньше.
Толпа застонала.
Он улыбнулся и сказал:
— Но я и не вернусь домой так быстро, как раньше. В этот раз я пробуду с вами две недели.
Миллион глоток разразился восторженным воплем.
— Это особая честь вам четверым! — крикнул Хфатон в ухо Орму. — Он остается из-за вас!
Орм его почти не слышал. Он онемел и чувствовал лишь собственную дрожь. Ему до боли хотелось помочиться. Фигуру Иисуса он видел как через волны жара.
Иисус снова поднял руку, и снова, будто повернули выключатель, шум смолк.
— Идите ныне в синагогу, дети мои, и почтите Отца своего, и насладитесь потом празднеством и весельем и любовью и всем добром, что создал Отец на радость вам. Шолом.
Иисус повернулся и направился к землянам. Орм повалился на колени и поцеловал протянутую ему руку.
— Прости меня, Господи! Я сомневался, я творил зло. Я…
Все завертелось. Первое, что он потом увидел, было склонившееся над ним, лежащим, лицо.
— Что случилось?
— Ты упал в обморок, — ответил Хфатон. — И Мадлен тоже.
Четверо землян сидели в гостиной дома Ширази.
— Эмоции сработали, — сказал Орм. — Условные рефлексы — детские верования вышли наружу. Теперь все в порядке. В самом деле. Я могу смотреть на него объективно, — Орм усмехнулся и добавил: — Когда его рядом нет.
Мадлен почти ничего не говорила с того момента, когда покинула платформу и в сопровождении Надира была доставлена домой. Орм полагал, что она чувствовала унижение и стыд. И не удивительно. Она же была убежденной атеисткой с восемнадцати лет. Она открыто издевалась над теми, кто допускал, что Бог может существовать, и смеялась, услышав, что Иисус Его Сын. Да, верно, марсиане ничего не говорили о девственном рождении. Фактически они его отрицали. И все же лицезрение человека, спускающегося с солнца, человека, о котором марсиане говорили, что он живет уже больше двух тысяч лет, и более того — который мог это доказать, и сходство этого человека с портретами, висевшими в доме ее родителей, в церквях и картинных галереях, — это было для нее слишком. И вырвались наружу давно похороненные, но никогда не умиравшие верования.
А не усомнилась ли она внезапно в своей правоте? И образ самой себя как женщины со скептически-научным складом мышления, сугубо рациональной, вдруг распался? Одно из тягчайших испытаний для человека — такое резкое и грубое разрушение представления о самом себе. Против него нет защиты, кроме безумия и самоубийства — только сильнейшие из сильных могут такое перенести.