- Успокойтесь, Турин,- говорит доктор.
Гурин преподает катализ в университете. Прожженные химикалиями доски столов, вытяжные шкафы. Бесконечные колбы, резиновые трубки. А запах? О, химическая лаборатория... Девушка, с которой он дружит, учится на филологическом. Они гуляют иногда по холодной набережной, она читает стихи. Ее зовут Валентой. Вместе с паром она выдыхает строчки. Маслено дробится черная вода. На том берегу пыхтят пароходные трубы краснокирпичного дредноута фабрички.
Антип Гурин мечтает найти такую вакцину, чтобы никто больше не мог заболеть расстрелом. Быть может, он даже объяснил Валенте идею своего лекарства.
- Ты знаешь ли, Валента, почему болезнь называется Глюэмбли?
- Нет,- отвечает девушка.
Тогда он отвечает. Его рассказ длится долго, дни, может быть, недели, месяцы... годы? А тем временем грязно окрашенные безоконные фургоны разъезжают по городу, увозя людей.
Антипа забрали при входе на факультет. За несколько дней до этого болезнь проявилась в виде красных пятен на ладонях, румянца на лихорадочных щеках. В вещих страшных снах ему являлся подвал внутренней тюрьмы и искаженное лицо подполковника Глеба, размахивающего плетью. Сны ошиблись в одном - ни тому, ни другому подполковнику не суждено было допрашивать химика Турина...
Секундное замешательство. Но вот Глеб скатывает нехитрую свою постель, хватает кобуру и бросается к заветной кнопке. Книжный шкаф с чуть слышным вздохом возвращается на место. Трещит сломанный замок входной двери. В пустую квартиру вваливаются люди.
Спустя пару недель на далекой пасеке появился новый работник. Его приезду никто не удивился, поскольку старый пасечник помощника ждал.
Второго подполковника арестовали в Померанцевом переулке.
Два молодых человека взяли его под локти и усадили в автомобиль.
Подполковник и не думал сопротивляться. К тому времени он уже знал, что его жена арестована на станции Бузулук, а Вовка и Танька направлены в детский приемник.
Прошло сорок лет. Неузнаваемо изменилась жизнь города.
Юноши в ярких одеждах, с нечесаными гривами заполнили центральные улицы. Трамваев почти не стало. И только у старого бульвара делали круг вагончики. Но никто уже не вспоминал этого слова - "Аннушка". Однажды из трамвая вылез старый седой человек, пахнущий землей и медом. Он недоверчиво огляделся. Потом прошептал: "А все-таки я сбежал тогда. Как же ловко я сбежал".
И продолжал вглядываться в новый город красными слезящимися глазами.
Такое вот кино. Полет фантазии Рервика. А реальные ли наши фантазии? И что вообще реально? Камни? Камни глотать опасно, как установил один поэт, арестованный осенью сорок первого и вскоре погибший классически гениальных тридцати семи лет от роду. Слова? Они тоже могут быть губительны. Вначале-то что было? Так называемый социалистический реализм. Ничего более далекого от реализма не придумать. Литература эпохи зрелого тиранства. "Ампир во время чумы". Позже, помню, мы, школьники пятьдесят шестого, уже позволяли себе открыто смеяться над "программным" соцреализмом. Души наши твердо отвергали горьковскую "Мать", Фадеева, шолоховскую "Целину". Грибачева или какого-нибудь Софронова для нас просто не существовало. И тьмы других. В пятьдесят седьмом мы прочли необычайно свежего и чудо как романтичного Ивана Ефремова, в пятьдесят девятом доросли до Хемингуэя, в шестидесятом после гнусного скандала заболели Пастернаком, в шестьдесят втором проглотили "Деревушку" и "Особняк", а в шестьдесят третьем добрались до кафкианской "машины казни".
И воняли строчку "мы рождены, чтоб Кафку сделать былью".
Когда в oдном колымском лагере восставшие против бандитов мирные зэки резали на пилораме (колымский вариант кафкианской машины справедливости) бандитского предводителя, одним из развлечений которого было выкалывание глаз не приглянувшимся ему лагериикам, на казнь пришел посмотреть сам начальник лагеря.
Свежевыбритый, в новеньком кителе, он стоял и смотрел, ка-к пила с визгом подъезжала к мечущемуся в веревках телу. Об этом нам всем рассказал один поэт, который был в лагере и умудрился там не погибнуть. Какому Кафке снилось такое?
Почему важно судить Болта? Для того лишь, чтобы экс-прокурорам неповадно было обелять палача мертвыми юридическими словесами? Не для этого. Суд - одна из форм борьбы с отравой.
Болт - отравитель. Это страшнее прямого убийства. Кошмарная болезнь душ, болезнь народов. Отравлены! Боже, пустыня, где бродят толпы отравленных людей. Не с кем слова... Хоть бы Иван Моисеич кто назвал. Нет, Иван, чеши собак...
Конечно, это ужасно - вытащить желтого воскового Болта на ярко освещенную скамью. Желтого воскового Иосифа. Суд в музее восковых фигур. Обвинение: соучастие в геноциде собственного народа.
У Робеспьера на голове вмятина. Приговор. Гильотина - вжик!
Восковая голова медленно падает в корзину. Временная петля. По законам фантастического мира действие зацикливается в порочном кругу. Назавтра очередная казнь друга народа. "Опять новую фигуру отливать",- вздыхают работники восковой фабрики. Триста шестьдесят пять раз казнили Адольфа Гитлера. Мало! - волнуются народы.
До чего жестоки, немилосердны до чего!
У Болта на Лехе - тоталитаризм или же имперский национальный социализм? Или, наконец, имперский интернациональный социализм? Все же империя с различными нациями - это привычней. Нации склонны к бунтам. Особенно которые на краю. Мы их дружески увещеваем. Но и цыкнуть можем. "Правильно излагаю, Болт?" - "Правильно излагаешь". А мнение Болта не может быть безразличным. Он - большой специалист по национальному вопросу. Послушаем отца народов.
"Все лехияне - единая братская семья. Это означает, что все Они подразделяются на пять сортов.
Первый - высший сорт - ценю и уважаю. Расстреливаю только по суду. Иной раз, конечно, кое-кого из самых уважаемых приходится отравить. Государственное дело. Зато какие похороны, какие речи! Плач по всей планете - три дня. И два-три болота нарекаем их светлым именем. Вторым сортом идут воины и стражи свободы, эти честные труженики топора и плети. Третьим - тоже труженики, беззаветные и безответные труженики города, деревни и болотных необозримых просторов. Четвертый сорт - это образованные, без них, увы, не обойдешься, особенно в таком наиважнейшем деле, как обеспечение Леха новейшим оружием. А ведь был Лех, что скрывать, окружен злобными врагами, о чем неустанно и непрестанно предупреждали наши газеты, где работали те же - четвертого сорта. Пятый сорт - пришельцы, собственной планеты не имеющие. Нигде не уживаются, но изворотливы, умны, гибки. Пролезали везде, как тараканы, жуткая публика. Часто в четвертый сорт выходили, а то и в первый. Впрочем, пятый сорт - это пятый сорт, но мы все равно его любим и уважаем. Мы вообще всех любим, большое внимание ко всем сортам и стратам проявляем".