- Не волнуйтесь, Иван Макарович! Спасибо, что сигнализировали...- с казал отец, вышел проводить дворника и в дверях комнаты, обернувшись, зловеще сказал: - Я приму кардинальные меры. Вероятней всего - выпорем!
Мама всхлипнула, а я и кошка Василиса в страхе от предстоящей расправы спрятались под стол...
- Вылезай... - мрачно сказал отец, вернувшись. - Рассказывай...
- А отсюда можно? - дипломатично спросил я.
- Валяй оттуда...
И я честно признался, что я так обрадовался, что научился читать... Что так обрадовался - и стал думать, что бы такое предпринять и придумать, чтобы все узнали, что я умею читать...
- Зачтокал... - вмешалась мама. - Ты зачем голубей наделал? Зачем в форточку выпустил?
- Ну, папа, как она не понимает... - коварно прибегнул я к мужской солидарности. - Я хотел сначала листовки, как на встрече челюскинцев. Но голуби дальше летят, их многие видят... Я старался на крыши трамвайных вагонов попасть... Голубь уедет далеко-далеко, а какой-нибудь мальчик найдет голубя с азбукой и тоже читать научится... Я ведь как лучше хотел! Чтобы всем было ясно - это я, я умею читать! Аз есмь...
Отец поперхнулся чаем и долго откашливался.
Пороть меня, понятно, не стали...
МОЯ ПЕРВАЯ ЛЮБОВЬ
...Итак, она была достойна любви, и я любил ее. Я же - с ее точки зрения - не был достоин любви, и она меня не любила.
Как говорят, это старая-старая история, но я в те дни был извинительно молод и мне еще предстояло узнать эту мудрость.
Мою первую любовь звали Ритой. И прогулка с ней была моей тайной гордостью. С каким высоко задранным носом поглядывал я на других, менее счастливых жителей поселка, мимо которых, нарочито не спеша, дефилировал я с моей спутницей!
Ежели признаться честно, то, пожалуй, утверждение "не любила" будет слишком самоуверенным.
Оно все-таки предполагает хотя бы проблеск некоего активного чувства. Нет, Рита относилась ко мне с обидным равнодушием, подобно ее отношению к мелкому соседскому пуделю Тришке, словно бы выкроенному из старой, давно нечесанной овчины. Овчинка эта явно не стоила выделки...
Я не вызывал у нее и ненависти, и она снисходительно позволяла гладить себя по спине и за ушами, но ее огромные карие глаза не выражали при этом никакого удовольствия. Она совершенно спокойно обнюхивала меня при встречах...
Так же без всякого восторга она принимала мои дары и приношения - лишь чуточку обсосанную мозговую кость, кусок сахара или редкую в ту пору шоколадную конфету, подтаявшую от долгого, судорожного держания в кулаке...
Это самоограничение и самопожертвование вызывало у меня внутри какое-то сладкое замирание, ибо я смутно осознавал, что иду на это самоограничение и самопожертвование во имя другого, более сильного и высокого чувства. Какого? Только теперь, через много-много лет оглядываясь на самого себя, я понимаю, что это делалось именно во имя любви - большой и всепоглощающей.
К тому же - и это тоже было мучительно - моя любовь, раскрывшись у всех на виду, ни для кого не была секретом. Тем не менее она не мелела и не оскудевала от ежедневных унижений моего самолюбия.
Чего я удостаивался? Рита не тыкалась носом в мою руку, не тянулась, радостно повизгивая, к моей щеке, а так - два-три полупрезрительных взмаха хвостом и все!
Конечно, она могла смотреть на меня свысока: к своим четырем годам она вышла в самую зрелую пору своего возраста, а мне всего-навсего было неполных семь лет.
Короче говоря, я ее любил, будучи обычным нескладным дошкольником, а Ритка сияла красотой рослой, классической немецкой овчарки (теперь их почему-то называют восточноевропейскими) в самом расцвете своих полнокровных собачьих сил.
- Вот самая собачная собака! - неизменно восхищалась Риткой моя мать. От нее и я унаследовал нелюбовь ко всему мелкому, плюгаво путающемуся под ногами и гавкающему на жизнь с хозяйских ладоней...
Жили мы тогда бок о бок (Ритка со своими хозяевами, а я со своими родителями) в маленьком барачном поселке гидростроителей на берегу северной семужьей реки...
О сказочная река моего детства! Тогда на ней только начинались изыскательские работы под будущую гидростанцию, и река была бурной и свободной. Кроме семги в ней водилась еще форель, краса и гордость мальчишеского рыболовства, отменно бравшая на муху и слепня в ямах за большими валунами.
Теперь на этой реке находится, как свидетельствуют о том специальные справочники, уникальная гидростанция, чей подземный машинный зал расположен в скальном целике. Уникальная... Да...
Впрочем, тогда в реке шла своя жизнь, а в поселке своя. И родители наши занимались своими взрослыми делами, а мы, мальчишки, своими.
Однажды в густой грязи нашего поселка, похожей на сметану... Вы способны представить себе черную сметану?! Итак, в густой грязи нашего поселка, похожей на черную сметану, я потерял калошу, еще хрустящую от новизны.
Правда, глагол "потерял" не очень точно характеризует драматическую суть происшедшего. Когда калошу засосало в жадную неодолимую грязь, я честно дергал ногу, пытаясь выдернуть ее вместе со своей обновкой. Но грязь была сильнее меня. Чавкая с самодовольным видом, она засасывала мою ногу глубже и глубже. Опасаясь уже не только за ногу, но и за свою жизнь, я осторожно вытащил ботинок из своей злополучной обуви и постыдно ретировался. На краю обширного грязевого пространства осталась живописно краснеть яркой фланелевой подкладкой моя несчастная калоша...
В те предвоенные годы калоши были редким и довольно дорогим удовольствием. Когда я приковылял на своих двоих, но с одной калошиной, мать всплеснула руками и трагическим шепотом воскликнула:
- Уже?! Потерял?!
Объяснения, где неминуемо всплыла бы моя собственная трусость, мгновенно испарились у меня с языка, и я только как можно выразительнее и несчастнее кивнул головой...
После оперативного совещания по моим следам решено было пустить Ритку.
Ей подчеркнуто сунули под нос оставшуюся калошу, потом еще что-то из моего небогатого гардероба, и она, склонив голову к земле, резво скрылась из виду.
Минут через тридцать-о чудо обоняния!-калоша была спасена. Даже не слишком измазавшись в грязи, Рита деловито положила калошу к ногам... своей хозяйки.
На мое трепетное ожидание она, конечно же, не обратила никакого внимания!
Риткина хозяйка! Вот к кому я испытывал муки самой жгучей ревности! Я сто раз на дню произносил в ее присутствии "Спасибо!" и "Ну, пожалуйста!" таким подхалимским тоном, что самому становилось тошно от собственной вежливости!
Я, подымаясь на цыпочки, просительно заглядывал ей в глаза, чтоб она разрешила мне погулять с Риткой, то есть самому надеть на нее ошейник и защелкнуть карабинчик поводка. Моя радость тогда сразу выходила из берегов!