— Бред, — сказал Толька.
Я оглянулся и увидел его, висевшего рядом в двух метрах на туго натянутых стропах своего парашюта. Именно висевшего, а не падавшего, не плывущего и влекомого ветром, а неподвижно застывшего в таком же странном неподвижном воздухе. Ни дуновения ветерка, ни единого облачка. Только чистый ультрамарин неба, знакомый город внизу да мы с Толькой, подвешенные на полукилометровой высоте на твёрдых, как палка, стропах непонятно каким образом закреплённого парашюта. Я всё-таки говорю: в воздухе, потому что дышалось свободно и легко, как где-нибудь в Приюте одиннадцати у вершины Эльбруса.
— Соврал Мартин, — прибавил Толька.
— Нет, — сказал я. — Не соврал.
— Значит, ошибся.
— Не думаю.
— А что ты видишь? — вдруг забеспокоился Толька.
— А ты?
— Что я, серый? Эйфелевой башни не знаю?
Значит, Толька видел Париж. Гипотеза о гипногаллюцинации, специально рассчитанной на испытуемого субъекта, отпадала.
— А всё-таки это не Париж. Федот, да не тот, — сказал Толька.
— Глупости.
— А где горы в Париже? Пиренеи далеко, Альпы тоже. А это что?
Я взглянул направо и увидел цепь лесистых склонов, увенчанных каменными рыжими пиками в снежных шапках.
— Может быть, это здешние, гренландские? — предположил я.
— Мы внутри купола. Никаких гор кругом. А потом, где ты видел снежные шапки? Их по всей Земле теперь не найдёшь.
Я ещё раз взглянул на горы. Между ними и куполом тянулась синяя полоска воды. Озеро или море?
— Как эта игра называется? — вдруг спросил Толька.
— Какая игра?
— Ну, когда из кусочков что-то клеят. Вроде конструктора.
— Джиг-со.
— Сколько одной прислуги в отеле, не считая постояльцев? — размышлял Толька. — Человек тридцать. Разве все парижане? Кто-нибудь наверняка из Гренобля. Или откуда-нибудь с горами и морем. У каждого свой Париж пополам с Пошехоньем. Если все это склеить, модели не будет. Не тот Федот.
Он повторил предположение Зернова, но я всё ещё сомневался. Значит, игра в кубики? Сегодня построим, завтра сломаем. Сегодня Нью-Йорк, завтра Париж. Сегодня Париж с Монбланом, завтра с Фудзиямой. А почему бы нет? Разве то, что создано на Земле природой и человеком, — это предел совершенства? Разве повторное его сотворение не допускает его улучшения? А может быть, в этой лаборатории идут поиски типического в нашей земной жизни? Может быть, это типическое здесь выверяется и уточняется? Может быть, «не тот Федот» для них именно тот, которого ищут?
В конце концов я запутался. А зонт парашюта висел надо мной, как крыша уличного кафе. Не хватало только столиков с бокалами лимонада в такую жару. Только сейчас я заметил, как здесь жарко. Солнца нет, а пекло как в Сухуми.
— А почему мы не падаем? — вдруг спросил Толька.
— Ты, между прочим, кончил семилетку или выгнали из пятого?
— Не трепись. Я же по делу.
— И я по делу. Тебе знакомо явление невесомости?
— В невесомости плаваешь. А я двинуться не могу. И парашют как деревянный. Что-то держит.
— Не «что-то», а кто-то.
— Для чего?
— Из любезности. Гостеприимные хозяева дают урок вежливости незваным гостям.
— А Париж зачем?
— Может быть, им нравится его география?
— Ну, если они разумны… — взорвался Толька.
— Мне нравится это «если».
— Не остри. Должна же быть у них какая-то цель.
— Должна. Они записывают наши реакции. Вероятно, и этот наш разговор.
— Чушь зелёная, — заключил Толька и замолчал, потому что нас вдруг сорвало, как внезапно налетевшим порывом ветра, и понесло над Парижем.
Сначала мы снизились метров на двести. Город ещё приблизился и стал отчётливее. Заклубились чёрные с проседью дымки над фабричными трубами. Самоходные баржи на Сене стали отличимы от пёстрых катерков, как обувные коробки от сигаретных пачек. Червячок, медленно ползущий вдоль Сены, превратился в поезд на подъездных путях к Лионскому вокзалу, а рассыпанная крупа на улицах — в цветную мозаику летних костюмов и платьев. Потом нас швырнуло вверх, и город опять стал удаляться и таять. Толька взлетел выше и сразу исчез вместе с парашютом в сиреневой пробке. Через две-три секунды исчез в ней и я, а затем мы оба, как дельфины, подпрыгнули над гранями голубого купола, причём ни один из парашютов не изменил своей формы, словно их всё время поддували неощутимые воздушные струи, и нас понесло вниз, к белому полотну ледника.
Мы приземлились медленнее, чем при обычном прыжке с парашютом, но Толька всё же упал, и его поволокло по льду. Пока я освободился от строп и поспешил помочь ему, к нам уже бежали из лагеря, пропустив вперёд Томпсона. В расстёгнутой куртке, без шапки, с подстриженным ёжиком седины, он напоминал старого тренера — таких я видел на зимней Олимпиаде в Гренобле.
— Ну как? — спросил он с привычной повелительностью манеры и тона.
И, как всегда, меня эта повелительность разозлила.
— Нормально, — сказал я.
— Мартин уже сигнализировал, что вы оба благополучно вышли из пробки.
Я молча пожал плечами. Зачем они держали в воздухе Мартина? Чем бы он нам помог, если б мы неблагополучно вышли из пробки?
— Что там? — наконец спросил Томпсон.
— Где?
«Потерпишь, милый, потерпишь».
— Вы прекрасно знаете где.
— Знаю.
— Ну?
— Джиг-со.
Мы возвращались в Уманак. Мы — это наша антарктическая компания плюс научно-технический персонал экспедиции плюс два вездехода, где мы все размещались, плюс санный караван с экспедиционным имуществом. Вертолёт ещё раньше был возвращён на полярную базу в Туле, а командир наш с аппаратурой, которую можно было погрузить на самолёт, вылетел в Копенгаген.
Там и состоялась его последняя пресс-конференция, на которой он опроверг все свои официальные и частные заявления о каких бы то ни было удачах экспедиции. Эту мрачную перекличку вопросов и ответов мы слушали в трансляции из Копенгагена в радиорубке вездехода и сохранили для потомства в магнитофонной записи. Все возгласы, шум и смех и несущественные возгласы с места мы вырезали, оставив только вопросно-ответный костяк.
— Может быть, командор в качестве преамбулы сделает сначала официальное заявление?
— Оно будет кратким. Экспедиция не удалась. Не удалось поставить или довести до конца ни один научный эксперимент. Мне не удалось определить ни физико-химическую природу голубого свечения, ни явлений за его пределами — я имею в виду пространство, ограниченное протуберанцами.