повар, – что угодно?
От неожиданности я вздрогнул. Занятый мыслями я не заметил, как пересёк соборную площадь и уже сидел за столиком в столовой гостиного домика.
– Здравствуйте, – отозвался я и, вспомнив, поднялся. Взял монаха – повара за руку и, поднеся к губам, поцеловал.
Монах чуть улыбнулся, как мне показалось, понимающе и, перекрестив меня, поцеловал в ответ мою руку:
– Спаси Господь. Хотите чаю или что-нибудь покушать? У нас сегодня пироги с рыбой. Отменные получились.
– Чаю, пожалуйста. Ну, и пирог с рыбой.
Он поклонился и ушёл на кухню. Я уселся за стол. «Интересно, они все мне в ответ будут руку целовать что ли? Надеюсь, только монахи». Мне вдруг стало смешно. А что? Интересное приветствие: вместо рукопожатия рукоцелование. Постепенно внутреннее напряжение спадало, и в конец концов было уничтожено отменным травяным чаем и пирогом.
Прошло уже с полчаса, как закончилась служба, и столовая гостевого домика наполнилась поселенцами, а Герасима все не было. Я отправился его искать.
Герасима я нашёл в монастырской конюшне. Еще подходя, услышал я его голос.
– Ах ты, ирод! – кричал он на тщедушного монаха, который виновато оглаживал лошадь Герасима по крупу, пока та, пришлёпывая губами, пила из большой лохани, – Отойди от кобылы, образина!
– Христос с тобой! Что ж ты так ругаешься в божьем месте! – укоризненно отвечал монах.
– Я тебе покажу «божье место»! Ни овса кобыле не дал, ни воды! Так ты исправляешь свою службу конюшенного?
– Ну, прости, мил человек, литургию нельзя пропускать, а ты поздно приехал, почитай прям впритык! И ничего страшного. Лошадка отдохнула, сена было вдоволь, а я, как вернулся, сразу и овса дал, и водички вот сейчас вдосталь напьётся, а там и ехать можно.
– Ехать можно, – передразнил его Герасим, – тьфу! Кто поит лошадь сразу после овса-то? Хочешь, чтоб её колики замучили? Дармоед ты!
– Ну что ты ругаешься! Ничего не будет, я же после сена овёс-то дал. Шёл бы лучше в гостевой домик, чаю откушать. Сегодня знатные пироги! Голодный поди, оттого и сердишься.
– Да некогда мне чай твой с пирогами есть, мне ехать надо!
Я больше не стал слушать их спор, а подошёл к монаху поздороваться:
– Здравствуйте! – сказал и, взяв его руку, поцеловал её.
Спорщики онемели. Но монах – конюший быстро пришёл в себя и в ответ, поцеловав мне руку, ответил:
– Здравствуйте. Спаси Господь! – и быстро ушёл вглубь конюшни.
Герасим же так и стоял с приоткрытым ртом и вытаращенными глазами, когда я повернулся к нему:
– Здравствуй, Герасим, – я хотел взять его руку.
Герасим шарахнулся от меня, как черт от ладана.
– Ты что, Олег, офонарел совсем? Что это тебя так освятило-то? После причастия что ли? Или случилось что? – он удивлённо смотрел на меня.
Я едва удержался, чтобы не расхохотаться. И стараясь быть серьёзным, сказал:
– Епитимью такую на меня отец Ануфрий наложил за гордыню мою, чтоб всем руку целовал. А исповедь и причастие за грехи мои перенёс на неделю. Так уж ты Герасим не взыщи, – я взял его тяжёлую натруженную руку и поцеловал.
Герасим как-то странно хрюкнул, то ли подавил смешок, то ли ещё что и ответил:
– Тебе уж целовать руки не буду, ты уж тоже не взыщи, – насмешливо произнёс он и посуровел, – хорош баловать. В дорогу пора.
– А как же ты, голодный поедешь?
Герасим покрутил головой.
– Да надо бы. Может, и вправду, чаю по-быстрому?
– Конечно, сходи. Времени немного займёт, а то уже полдень, пока ещё обратно доберёмся, а ты не ел с раннего утра.
– Ладно, – Герасим покосился на лошадь, та напившись блаженно жмурила глаза, отфыркиваясь.
Мы вышли из конюшни и направились к гостевому домику. Герасим отправился в столовую, а я устроился на скамейке недалеко от большой клумбы подальше от дороги. День выдался хороший. Тепло и тихо. Сладко пахло цветами. Солнце стояло в зените над монастырём, окружённым зелёными зубьями гор, и ярко золотило купола его храмов. Соборная площадь опустела.
Герасим вернулся быстро, и скоро наша телега грохотала колёсами по мосту, выезжая за монастырские стены.
* * *
Отец Окимий поразился с каким рвением я кинулся целовать его руку, но принял наложенную на меня отцом Ануфрием епитимью очень одобрительно. Хотя я чувствовал, что старец недоволен тем, что постриг отложен. Но в деле работы души, как он выразился, не стоит торопиться. Если бы не время, которого у него осталось немного. Я видел, что ему всё труднее давался подъём в нашу башню, к телескопу. Всё чаще он оставался внизу, в лаборатории, отправляя за наблюдениями меня. Хотя до обострения болезни башня была его излюбленным местом, где он проводил почти всё своё время свободное от настоятельства. Его очень тревожило, что он не успеет передать дело, что неминуемо обернулось бы закрытием обсерватории и забвением наших с ним научных исследований. Я тоже не хотел этого и старался подготовиться к передаче, как мог.
Первая оторопь от епитимьи прошла, и я теперь спокойно исполнял её. Я останавливался поздороваться с каждым, кто мне встречался. Смотря в глаза и целую руку, видел, как первое недоумение, а порой испуг, вдруг сменялись спокойной добротой, как чуть распрямлялись согнутые заботой и работой плечи. Я осознал то, что понял, когда проводил исследования, то, что в каждом человеке живёт искра разума, делающего нас равными. Я не чувствовал ни стыда, ни брезгливости. Только порой острая жалость охватывала меня, когда я чувствовал, как в усталом или поникшем человеке томится его душа. Ощущение родства с каждым придало мне решимости и уверенности, что отец Ануфрий поступил правильно. Вряд ли так быстро я смог это постичь, кроме как с почтением целуя заскорузлые от работы руки поселенцев, мужчин и женщин, и нежные ручонки малышни.
Я не стал распространяться о причинах столь разительных перемен во мне, а Герасим был нелюдим и совсем не болтлив, и потому поселенцы мой сдвиг, как они его называли, восприняли сначала с удивлением, а потом с пониманием и даже с какой-то жалостью. Скорее всего, они все же считали меня юродивым, а потому не выказывали пренебрежения и даже гоняли ребятишек, которые сначала толпами бегали за мной, чтобы поздороваться и подставить ладошки для поцелуя. Почему-то дети были уверены, что целовать нужно непременно ладошки. И хотя я переворачивал ручонки и целовал их с тыльной стороны, они вновь и вновь протягивали мне свои розовые отмытые ладошки. Наверное, думали, что я не целую их только потому, что они испачканы