— Хороший вопрос. Но, по-моему, не стоит его обсуждать. Опасное это дело.
— Что ты имеешь в виду?
— Не тема для дискуссии.
Подивился тому, что сказал. Что он имел в виду? Сам не знал. Сказано было не от ума, а ото всего существа. Не Обратник ли подбил ляпнуть языком?
— Давай спать, — сказал он. — Утро вечера мудренее.
— Но сначала… — сказала она.
— Что “сначала”? — устало отозвался он.
— Ты буверняк передо мной не разыгрывай, — сказала она. — Из-за чего все началось? Сначала давай… исполни свою обязанность.
— Обязанность, — сказал Хэл. — Чтобы все буверняк. Уж оно конечно.
— Не говори так, — сказала она. — Не желаю, чтобы ты делал это по обязанности. Хочу, чтобы делал, потому что любишь меня, с радостью. Или потому что хочешь любить.
— Я бы с радостью все человечество любил, — сказал Хэл. — Но примечаю, что мне строго-настрого воспрещено исполнять эту обязанность с кем-либо, кроме супруги, истиннизмом суженой.
Мэри в такой ужас пришла, что даже не ответила и повернулась к нему спиной. Но он, зная, что делает это больше ей и себе в наказание, как обязанность, — потянулся за ней. В том, что последовало после формальной вступительной заявки, все было расписано и освящено. Но на этот раз не как бывало раньше, все делалось шаг за шагом: и изустно, и изтелесно. Как заповедано Впередником в “Талмуде Запада”. За исключением одной мелочи: Хэл был одет в дневную одежду. Он решил, что это простительно, потому что в счет идет дух, а не буква, и эка разница, одет он в это уличное платье или в ночное — вечно дергаешься в нем, как стреноженный! Мэри, если и заметила эту строптивость, словом на сей счет не обмолвилась.
А потом, откинувшись навзничь и глядя во тьму, Хэл думал, о чем уже столько раз думалось. Что же это, подобно перегородке из толстенной сталюги, будто рассекает его надвое ниже пояса? Порыв был. Еще бы не быть — и сердечко колотилось, и дух спирало. Но, по правде-то, он ничего не переживал. И когда подступал тот миг, который у Впередника именовался моментом осуществления из возможного, свершения и торжества истиннизма, Хэл испытывал чисто механические ощущения, тело срабатывало, как заповедано, но сам он не переживал восторга, так живописуемого у Впередника. Внутри была перегородка, стылая, бесчувственная, глухая. И он чувствовал только подергивания тела, будто электродик шпынял нервы, и те тут же намертво теряли чувствительность.
“Не то”, — говорил он себе. Или все же то? Могло ли быть так, что Впередник ошибся? В конце концов, он был человек выдающийся, не чета остальным. Возможно, ему было даровано столько, что он мог испытать совершеннейшие ощущения, не отдавая себе отчета о том, что остальное человечество этой везухи с ним никогда не разделит.
Но нет же, так не могло быть, если Впередник явственно провидел суть каждой особи, да сгинь мыслишка, что, может, и не каждой!
Значит, Хэл был обделен, один-одинешенек изо всей паствы Госцерквства истиннизма.
Один ли? Он никогда ни с кем не делился своими ощущениями. Это было если не немыслимо, то неосуществимо. Непристойно. Антиистинно. Учителя никогда не говорили ему, что это запретно; и не пристало им такое говорить, потому что Хэл и без них об этом знал.
Однако Впередник заповедал, что должно Хэлу испытывать.
Может быть, не дословно? Когда Хэл обдумывал ту главу из “Талмуда Запада”, которую дозволялось читать только посвященным и супружеским парам, он разумел, что Впередник и впрямь описывал не просто физическое состояние. Глава была написана поэтическим языком (Хэл знал, что такое поэтический язык, поскольку, будучи лингвистом, имел доступ к разного рода сочинениям, запретным для прочих), а местами — метафорическим и, даже можно сказать, метафизическим. Изложена в выражениях, которые, если так-то разобраться, истиннизму мало присущи.
“Впередник, прости и помилуй, — думал Хэл, — подразумеваю только, что эти выражения не суть просто само по себе научное описание электрохимических процессов в человеческом теле. Они приложимы, спору нет, но лишь на более высоком уровне, поскольку истина феноменологически полипланарна”.
Субистинна, истинна, псевдоистинна, сюристинна, сверхистинна, ретроистинна.
“Ни времени на богословие, — думал он, — ни желания заставить ум сосредоточиться нынче ночью, как в иные ночи, на неразрешимом и не скором на ответы. Впередник ведал, а мне вот не дано”.
Истина на сегодняшний день сводилась к тому, что он не в фазе с мировой линией. И раньше был не в фазе. Он балансирует на грани антиистиннизма каждый миг своей яви. И это не к добру: вот-вот поддаст Обратник, и рухнет Хэл Ярроу прямо в лапы Впередникова братца…
Проснулся Хэл Ярроу, как от толчка, в тот миг, как в жилье прозвучала утренняя зорька. Секунды две не знал, где он: мир сновидений и мир яви так причудливо переплелись.
Скатился с кровати, встал, оглянулся на Мэри. Та, как всегда, спала себе под этот громкий зов, поскольку ее он не касался. Через четверть часа по трехмерке поступит второй сигнал горниста, побудка для женщин. К тому времени Хэл должен быть умыт, побрит, одет и снаряжен в путь. В свою очередь, у Мэри будет пятнадцать минут на сборы в дорогу; а через десять минут после этого с ночной работы сюда войдет Олаф Марконис и устроится пожить-поспать в этом тесненьком мирочке до возвращения семейства Ярроу.
Хэл справился даже быстрее обычного, потому что был уже в дневной одежде. Оправился, лицо-руки вымыл, набуровил крем для бритья на щеки персональной кисточкой, убрал проклюнувшуюся щетину (в один прекрасный день авось заделается он в иерархи и ужо тогда заведет себе бородищу, как у Сигмена), причесался и выскочил из того самого.
Собрал полученные вчера вечером письма в дорожный чемоданчик, шагнул к двери. И вдруг что-то как толкнуло — обернулся, подошел к кровати, наклонился и поцеловал Мэри. Та еще не проснулась, и на секундочку даже жалко стало, что это до нее не дошло. Ведь не по обязанности, не согласно предписанию. А по толчку из темного провала, где заодно все-таки, должно быть, был и свет. И с чего это он? Не далее, как вчера вечером, уверен был, что ненавидит. И вдруг…
Да, они с Мэри сами свои беды породили, но не сознательно. Светлое начало в них противилось краху любви; того добивалось начало темное, глубоко затаившееся, это пресмыкался в них Обратник, гад ползучий.
Перебрав ногами у входной двери, он увидел, что Мэри открыла глаза и глядит на него будто в каком-то смятении. Но не вернулся, не поцеловал ее еще раз, а шмыгнул в коридор. Дикий страх одолел, боязнь, что вдруг она окликнет и по новой заведет все то же все про то же. И только тут припомнилось, что так и не пришлось к слову сказать ей про свой отъезд нынче же утром на Таити, Да ладно, одной докукой меньше.