Что дальше? Стащив перчатки, я нащупал, а сердце билось как бешеное, штуцер; потом нашел голову Червяка и добил его, приложив дуло вплотную. В меня же все еще ничто не вгрызалось — так что страх подгонял меня к еще большему риску. Конкретно же, я начал копаться во вьюках. При этом заметил, что ветер довольно-таки утих; без толку разглядываясь по сторонам, в то время как руки действовали самостоятельно, в темноте я заметил с десяток быстро мерцающих искорок: ничем не заслоненный фрагмент ночного неба. Это будет мой путевой указатель. Зажгу факел. По крайней мере, буду видеть, по чему ступаю. Оружие у меня есть. И мне удастся. То осталось далеко за мною. Лариса наверняка ускакала на своем Огне. (Про отца я и не подумал: для меня было очевидным, что с ним ничего случиться не может). Все будет хорошо.
Я зажег факел, поднялся — и увидал, что мне пожрало уже всю левую руку, заползая на шею
Это было серебристо-голубого цвета; в мерцающем свете факела поблескивала мокро. Покрывало рукава рубашки и куртки, ладонь, ногти. На коже я ничего не чувствовал — но это должно было быть толщиной в дюйм. Я только недвижно пялился, увлеченность, граничащая с кататонией. Пламя шкворчало у меня над головой. Ночь пульсировала отражениями далеких какофоний. Словно речная волна, словно язык змеи, словно тень на закате — это перемещалось медленно, робко. Коснулось моей шеи. Я невольно вздрогнул, и эта дрожь наконец-то сняла с меня чары.
Я сорвал с себя куртку и рубашку. Под ними тело было свободно от серебряной плесени, если не считать нескольких тоненьких жилочек. Тогда я начал стирать с себя заразу, вначале оттирая о штаны, затем, переложив факел в левую руку, отскребая ножом. Продолжалось это долго; наконец, насколько можно было оценить без зеркала, я освободился от наросли. Кожа покраснела, явно воспалилась — от этой гадости, от ножа, а может, от того и другого.
Загрязненную одежду я решил бросить. Подняв штуцер, я отправился в путь.
Через пару тысяч шагов я заметил серебро на штанинах.
* * *
Могу себе представить, какое это произвело на нем впечатление. Впрочем, он сам мне потом рассказывал.
Он не спал, так что я его не разбудил. Услышал со второго этажа грохот в дверь. Открыл, одевшись в один из своих халатов; длинные полы запутывали ноги, приходилось их постоянно подтягивать, чтобы не упасть.
Он открыл двери и даже отпрянул на шаг. На пороге стоял голый безумец, весь в грязи; в одной руке ружье, во второй — грязный нож; в глазах — истерия. Из-под грязи выглядывали красные полосы надрезов. Он размахивал этим своим ножом, как бы готовясь покалечить себя в очередной раз, и дышал сквозь стиснутые зубы.
— Заходи, пожалуйста, — сказал Мастер Бартоломей, запахнув халат и отодвинувшись под стенку.
— Зеркало! — захрипел я. — Где тут зеркала?!
Тот вынул из кармана и надел очки, внимательно пригляделся. Затем открытой ладонью указал в глубину коридора. Я бросился к входу ближайшего помещения.
— Гость в дом, Бог в дом, — буркнул себе под нос Мастер Бартоломей за моей спиной, закрывая дверь.
* * *
Говорят, что самым важным остается первое впечатление, только не думаю, чтобы так было на самом деле.
Я сам, когда впервые увидел его дом (Бартоломей говорил: «усадьба»), подумал: еще одни развалины. По-правде, я видел лишь тень, очертания силуэта на фоне звезд. Опять же, долго и не приглядывался — отблеска света в одном из окон было достаточно. Свет! Люди! Спасение! Все мысли были заняты лишь одним представлением: что меня пожирают. И до такой степени, что временами эта картина заслоняла внешний мир, глушила все стимулы.
— …Что ты говорил?
— Выкупайся. Говорю тебе: выкупайся, по крайней мере, как-то обмойся. А то растаскиваешь грязь по всем коврам. Больших зеркал у меня нет! Да присядь же. А еще лучше, выкупайся, ванная вон там.
— Ты что-то говорил?
Так это должно было выглядеть — пока я совсем не лишился сил и заснул в кресле, в салоне.
Салон первого этажа усадьбы Бартоломея был единственным помещением, достойным этого наименования, которое мне было дано увидать помимо страниц старинных книг. Все здесь было старинным, включая и кресло, к которому я приклеился на всю ту ночь. Оно стояло спинкой к окнам, и когда я пришел в себя, то увидал музей запретных времен, залитый горизонтальными лучами утреннего света. Я мог пересчитать эти лучи, разделенные оконными рамами, шторами, предметами мебели. В углу даже стоял телевизор, большой, черный, с мутным бельмом кинескопа, пялящимся на белый свет; понятное дело, приемник не работал. Где-то в глубинах тома громко тикали часы. Если же не считать этого, то царила абсолютная тишина. Я протяжно зашипел, поднимаясь с кресла, кожа отлипала вместе с грязью — но это не помогло, тишина плотно забила ватой весь дом, никакой звук мне не ответил. Бартоломей — спит? куда-то пошел? Я был сам.
Так я начал посещение музея. Здесь были вещи, которые были и у нас, только здесь их было больше и в лучшем состоянии, оригинальные — например, здесь стояло пианино, настоящая сколиотическая акула салонов, блестяще черная, многозубая, с приоткрытой пастью. Я провел ладонью по клавишам, оставляя крошки засохшей грязи — но в этой теплой, шерстяной тишине не осталось ни следа, аккорд отзвучал еще до того, как я отвел пальцы. Здесь были вещи, о которых я только читал или слышал от старших — возле лестничной клетки стоял ольтимеон, полупрозрачный, играющий всеми цветами радуги, слева направо, с формой для того, чтобы прижимать тело, видимой как провал спектра фильтрованного света. У меня не достало наглости, чтобы прикоснуться к нему, неожиданно я даже слишком осознал покрывшую меня скорлупу грязи: одно дело акула, другое дело — ангел. А еще были вещи, ни названия, ни применения которых я не знал, быть может, потому, что это не были прикладные вещи, но, к примеру, произведения искусства, лишенные каких-либо скрытых функций, правда, одно не должно исключать другого. (На помощь тут приходят словари: смотри термин «эргономичность»). Была одна комната — на первом этаже, в левом крыле — пол в котором не был покрыт ковром или дорожкой, но какой-то эластичной массой цвета пепла. Эта же масса покрывала стены и потолок; здесь не было окон, только еще одни двери. Я только вошел, а ноги погрузились чуть ли не по щиколотки, комната ожила. Из серой массы начали вырастать гибкие стебли, вверх и вниз выстрелили сталактиты и сталагмиты, в углах стали набухать какие-то шишки… Я отступил как можно быстрее.
Потом правое крыло. Здесь, смутно вспомнил я ночь, открывались настоящие развалины. Но сначала я набрел на металлические ступени и узкую лестничную клетку, ведущую как вниз, так и вверх. Мне показалось, что снизу доносятся какие-то шепоты — Бартоломей с кем-то разговаривает? Потому я спустился. Только там никто не разговаривал, и вообще, в подвалах не было ни единой живой души.