К выводу, что деваться некуда не только в прямом, но и переносном смысле, особенно с другой стороны, Горин приходил еще и читая один из толстых журналов, выписанных вскладчину сотрудниками его отдела на радостях, сразу после того, как открыли ограниченную было подписку, что праздновалось как чуть ли не решающая победа на пути демократизации всего строя. Периодику читал он последние три года взахлеб, поначалу с оглядкой, как до того самиздат, восторгаясь смелостью сказанного или горько переживая и ужасаясь обнажившимся язвам социализма, а потом насытился, устал от беспредельного, ненаказуемого, неисправимого безобразия и стал выделять из бурного потока информации исторические очерки, мемуары, запрещенную ранее литературу и статьи по экономике. Каждая острая публикация возрождала надежду, что выход на свет так долго скрываемой истины заставит наконец-то опомниться стоящих у кормила власти, а может быть даже не столько их, сколько конкретных "хозяев" республик, краев, областей, районов, городов, поселков, деревень. Однако ничего радикального не происходило - система, содрогнувшись, как вулкан, извергала лаву, которая, застыв, становилась частью горы. Выходили верные законы, издавались правильные указы, принимались новые постановления... а жизнь в обществе, созданного великими умами прошлого по модели "все для блага человека, все во имя человека", продолжала идти, ежедневно реализуя совершенно иной принцип - "каждый обязан страдать сегодня во имя общего блага завтра". В одном телевизионном диспуте мелькнуло выражение "административная революция" и это было по сути верно - сам себе подотчетный, самому себе ничем не обязанный строй тужился сам себя революционно перестроить. Все равно здравый смысл никак не мог победить - если делать то, что целесообразно и экономически, и экологически, и по-гуманному, то сразу же ненужным и вредным становился административно-командный аппарат - конкуренции он не выдержит, а власть не отдаст, причем частью, винтиками этого аппарата, этой Системы были практически все живущие на шестой части суши.
Так размышлял Горин, но пессимизм его не был беспросветным - оставалась надежда на идеал правового государства с властью советов народных депутатов, демократическими выборами, свободной печатью, плюрализмом мнений и широкими возможностями индивидуальной трудовой деятельности, арендного подряда, разнообразных кооперативов, межотраслевых объединений, регионального хозрасчета, оптовой торговли... Зато в международных делах была отрадная конкретность. Ушли советские войска из Афганистана, газеты обошла фотография последнего убитого на чужой войне парня, замотанного в плащ-палатку, застывшего на броне машины смерти. Пошли под огонь резака первые ракеты, хоть и пришлось создавать специальные заводы по уничтожению созданного оружия - но здесь и тройных трат не было жалко. Трагический сдвиг коры в Армении, погасив межнациональные раздоры, отозвался волной помощи и сострадания мирового общества...
В вагоне-ресторане не работала печь, горячего не подавали, все меню составляла нарезанная крупными кусками красная колбаса, от которой, как писали газеты, наотрез отказывались кошки, и кусок холодной курицы. Пока Горин равнодушно жевал хлеб с колбасой, пришедший пассажир с мальчиком лет двенадцати затеял скандал с сидящими без дела официантками и поваром, требуя от них фруктовую воду в плотно закупоренных бутылках, а не в тех, в которых металлический ребристый колпачок легко снимался простым нажатием пальца. Официантки и повар в три голоса кричали, что не они закупоривают бутылки, что пусть пассажир предъявляет претензии заводу безалкогольных напитков или катится на все четыре стороны, хотя катиться в поезде можно было только с поездом, пассажир же призывал в свидетели Горина, с ловкостью фокусника снимая пробки одну за другой, но Горин молча смотрел на мальчика, тот на отца, на повара в белой куртке и на официанток с белыми наколками на головах, а за окном вагона, раскачиваясь, летела куда-то Россия. Горин и сам думал, причем тут ресторанная прислуга, пока не сообразил, правда, когда пассажир с мальчиком уже ушел, что можно остатки недопитой кем-то воды сливать в бутылки, пришлепывая их пробкой, и продавать их как нераспечатанные. Горин взял с собой две бутылки и в купе убедился, что одна из них наполнена выдохшимися отходами.
За день пути Горин успел прочесть рассказы, стихи и пьесу в журнале. Рассказы ему ничем таким не запомнились, стихи были неплохие, но тоже никак не отозвались в душе Горина, а вот пьесу он прочитал внимательно, потому что ждал от знаменитого автора многого. Горин знал его не только как всемирно известного прозаика, но и поэта, однако пьеса показалась Горину недостаточно сильной. И не потому, что автор с язвительной насмешкой показывал, как изобретатель смертоносного ультраоружия из самых благородных побуждений хочет даровать, да даже не даровать, а всемилостивейше соизволит повелеть жить в счастье, а не то...
Просто Горин сам жил в такой же сюрреалистической реальности - всю жизнь ему проповедовали, что он обязан быть счастлив по изначально заложенным и построенным стандартам и параметрам реализованной мечты человечества, и это было обыденнее, скучнее и намного страшнее изображенного в пьесе. Что же касается ультрасовременного оружия, то его скопилось на Земле столько, что можно неоднократно уничтожить маленькую голубую планету, а чернобыльский взрыв дохнул зевом расколдованного невидимого убийцы, проник в гены, в клетки, в хромосомы людей, животных, птиц и растений, и какие монстры придут на смену живущим, было пока еще неизвестно.
Однажды вроде бы ровное течение семейной жизни Горина затянуло в такой омут, после которого муть и мразь не осели до сих пор. Как же облегченно вздохнул Горин, как радовалась его жена Светлана, когда их единственный сын женился. Они не заметили, как из милого пухлого бутуза Эдик вырос в аккуратного, вежливого красавчика, "Я не так воспитан", часто говорил Эдик. Без тени улыбки, очень серьезно. И это впечатляло надо же, такой молодой, а уже с принципами. Горин пытался и не мог припомнить, каким таким утонченным правилам этикета он или Светлана обучали Дюка - так они звали сына в семейном кругу.
Прозвище сразу пристало к Дюку, Дюк в переводе означало ?герцог?, и так соответствовало его манере держаться, что школьные сверстники и институтские однокашники знали Эдуарда Горина только как Дюка.
К числу достоинств Дюка Горин относил умение классно водить машину и резвую сообразительность. Недостатков, к сожалению, набиралось гораздо больше - Дюк был порядочный трус, отчаянно, до истерики боялся врачей и высоты, неискренний, скрытный, он обладал поистине иезуитским терпением в достижении своей главной и неизменной цели: загребать жар чужими руками.