Частые гудки, как позывные тревоги, оборвана связь, расторгнут союз, разбилась судьба, осиротел внук - что сказать сыну? Что жена изменяла ему? Что, как сутенер, он состоит на содержании женщины? Что страх перед врачами лишает его даже мужского подобия - какой же он после всего этого глава семейства, который испокон века и кормилец, и защитник?
Утро, как всегда, оказалось мудренее воспаленной ночи, утром поблекли эмоции, сошла накипь обиды, утром Горин пришел к выводу, что был прав на все сто, не полез в потемки души даже собственного сына. Горин молча выслушал исповедь Дюка и тираду Юлии, молчание Горина и оказалось той помощью, в которой они нуждались - сами во всем разобрались, хотя у Горина и по сей день осталось гадливое ощущение человека, оказавшегося свидетелем дурной истории. Правда, ссора прорвала зреющий нарыв, Дюк взял на себя часть бытовых обязанностей и, пересилив себя, пошел к врачам, получил нужную справку о здоровье и оформлялся не то в Болгарию, не то в Польшу.
В вагоне поезда, вспоминая этот случай, Горин думал, что вот перестройка коснулась и его близких, не уйди сват на пенсию, глядишь уехали бы Дюк с Юлией заграницу и продолжали бы внутренне гнить их семейные отношения или возник симбиоз, внутри которого вырос бы неизвестно какой внук - панк, рокер, токсикоман... Очищается не страдающий, очищается сострадающий, нравственными были чувства Эдика, когда он страдал из-за сына вот где жила истина.
Размышляя о перестройке, Горин подумал, что были и в те времена просветы, светлыми пятнами оставшиеся в памяти. Джаз и Волга. Сразу скинут десяток лет, неужели десять как минуло?
Спасибо Вадиму - его идея, пройдет еще двадцать, а в памяти будет цвести не тускнеющий праздник жизни - три дня джазового фестиваля в Ярославле. Славен вольный Ярославль - до революции тысяча двести храмов, сейчас на тысячу меньше - дающий приют племени странных музыкантов, уж, казалось, что совсем не сочетаемо, так это мужик и джаз американский, джаз и русская Волга, но приехал при полном расцвете развитого социализма патриарх джаза Дюк Элингтон именно в Ярославль, где умыкнули его из гостиницы в ночи, а вернули под утро после "джема" - братского совместного инструментального многоголосия на любую вольно избранную музыкальную тему. Еще в начале пятидесятых, сквозь рев глушилок прорывался низкий голос Виллиса Кановера и выжимала медь духовых мерную поступь позывных "Садись в поезд А" Дюка Элингтона, звенели архангелами трубы Луи Армстронга и Дизи Гиллеспи, заливался кларнет Бени Гудмена, рассыпалось серебро клавишных синкоп Эола Гарнера и Оскара Питерсона, кричал человеческим голосом саксофон Чарли Паркера.
Джаз для Горина был и остался музыкой его юности, так рок отпечатается в памяти нынешних молодых, Горин и сына прозвал Дюк в честь Элингтона. Многих джазменов Горину посчастливилось видеть в концертах - тех же Гудмена и Элингтона, до сих поржжет сожаление, что прервал гастроли и отказался выступать в Москве Оскар Питерсон из-за того, что Госконцерт не нашел ему лучшей гостиницы, чем второразрядный "Урал".
Три дня в Ярославле - по шесть-семь часов музыки ежедневно, мозаика совершенно несхожих, в отличие от совэстрады, талантов - и одержимый виолончелист, с головой погруженный в тягучие волны воловьих жил своего инструмента, и хромой ударник, полчаса развешивающий и расставляющий на пустой сцене барабаны, барабанчики, бубны, горшки, тарелки, тарелочки, связки бубенцов, а потом в тишине зала, касаясь этих предметов, заставивший их отозваться каждого своей партитурой в симфонии ударных "Разговоры", и дуэт пианиста с ксилофонистом, который трижды начинал в отчаянном ритме выстукивать свою импровизацию и трижды сбивался, пока, наконец, не бросил палочки и ушел за кулисы, но зал зааплодировал и смолкал до тех пор, пока ксилофонист не вернулся и не сыграл-таки пьесу до конца, заслужив овацию, и трио, квартеты, квинтеты, биг-бенды - большие оркестры - раскачивали зал, а вместе с ними, казалось, и дворец культуры с колоннами, и древний русский город с обкомом во главе. Зал не просто слушал, это невозможно на джазовом фестивале - зал переживал вместе с солистом, радовался и кричал, погружался в сумасшедшую тьму подкорки и парил в высотах гармонии. Ведущий, знавший всех музыкантов и добрую половину зала, не объявлял номер "Соло для песочных часов с боем" или "Бисер в ежовых рукавицах", а беседовал, высказывал свое мнение, что тут особенного по нынешним понятиям, а тогда звучало как декларация прав человека.
В фойе дворца культуры висело несколько графических работ, слабое подобие выставки, один эстамп запомнился Горину - черно-белый, без теней, скрючился на трехногом стуле голый человек в обнимку с саксофоном, рядом на краю стола - бутылка портвейна "Лучший" за один рубль двадцать семь копеек и огрызок яблока. Черно-белые будни джаза и фейерверк фестиваля...
В Пятигорск прибыли в три часа пополудни. Обогнув здание вокзала, Горин удачно вышел на остановку и сел в подошедший автобус. Раскачиваясь на дорожных колдобинах, кренясь на поворотах и натужно подвывая при преодолении постоянного подъема, машина забралась, наконец, на ровную площадку. День был погожий, весеннее солнце неярко ослепило Горина, он, улыбнувшись, зажмурился, обернулся и увидел Гору.
Пронзило острое ощущение встречи с вечностью - вечности не было ни в сидящих на скамейках, ни в стоящих разбросанной группкой на остановке автобуса, ни в идущих на процедуры или возвращающихся с процедур, ни в белых корпусах санатория, четырьмя ступенями забирающихся вверх по склону, ни в параллельно провисших тросах фуникулера, ни в ретрансляционной мачте, уткнувшейся в небо - вечность была в Горе. Море - также зеркало вечности, но в волнах бесконечного движения, Гора же, не торопясь, вздымалась из недр, вздох ее величия исчисляется миллионами оборотов Земли вокруг Солнца. Гора хранила молчание вечности и сто сорок восемь лет назад, когда Лермонтов ехал навстречу своей смерти. В неотвратимости происшедшего увиделась Горину предначертанность гибели поэта и ощутилась невидимая связь с днем сегодняшним.
Длинный коридор на третьем этаже с одинаковыми безликими дверями, за одной из них небольшая прихожая с вешалкой, на которой висел чей-то плащ, в комнате две кровати вдоль стены, разделенные тумбочкой, и стеклянный проем, за которым, как в раме картины, маленький балкончик и склон Горы. На небрежно застеленной кровати соседа почему-то оказалось две подушки, Горин, не долго сомневаясь, выбрал из них набитую поплотнее, кинул на свою кровать еще и чемодан, куртку и поспешил на прием к врачу.
- Что беспокоит? - подняла на Горина светлые глаза полная женщина в белом халате после того, как ознакомилась с его санаторной картой.