Ночи в Заполярье во второй половине июля ещё не чёрные, но уже и не белые. Они скорее серовато-голубые или перламутровые; когда такая ночь опускается, тундру затягивает, словно вышедший из фокуса негатив, дрожащей полупрозрачной дымкой, и эта пелена порой совсем безмолвна, даже твой собственный голос вязнет в её ватном теле, а иногда делается разговорчивой и многозвучной, и тогда опытный охотник различит в ней тявканье песца, всхлипы совы, кашель росомахи…
Мы сидели с Романом у костра, ждали, когда снятая с огня уха дойдёт на углях, и вслушивались в дремлющую тундру. Тундра молчала, и тишина оттого казалась абсолютной, безграничной, всеобъемлющей. Не зря такую тишину называют звенящей, подумал я. Мне даже показалось, что в ней и правда, звучат далёкие, почти неразличимые колокольчики.
— Колокольчики. — не то спросил, не то сообщил мне Роман.
И тут я осознал, что перезвон мне не причудился, а реально существует. И бубенчики, кому бы они ни принадлежали, движутся в нашу сторону.
— Похоже, у нас будут гости, Рома.
Доктор покосился на прислонённое к палатке ружье и ничего не ответил. Колокольчики шли прямо на нас, и я тщетно пытался разобрать, сколько их, пока в сумерках не обрисовались силуэты человека и двух оленей.
Оставив оленей поодаль, человек не спеша и как-то по-хозяйски подошёл к костру, молча уселся на землю. Достал из-за пазухи трубку, прикурил от головёшки. Так же молча, не глядя на нас, полностью погрузился в курение. Это был пожилой ненец лет пятидесяти, одетый в летнюю потрёпанную малицу, сверкающие на коленях штаны из ровдуги[2] и облысевшие от возраста пимы[3]. Лицо его, усталое и морщинистое, излучало наслаждение, глаза сошлись в узенькие щёлочки; весь мир, казалось, сосредоточился для него в трубке, исторгавшей клубы чёрного и довольно зловонного дыма.
Мы переглянулись с доктором. Северный этикет нам был немного знаком: сперва угощение, потом беседа. Роман указал взглядом на уху, и я разлил её на троих — доктору и ненцу в миски, себе в крышку от котелка. Ни слова не говоря, подал гостю уху, пододвинул хлеб, чеснок.
Ненец так же молча принял миску, зачерпнул ложкой, попробовал, и звучно сплюнул в сторону. Затем встал, отошёл на несколько шагов и выплеснул содержимое миски. Вернулся. Сел. И с брезгливостью произнёс:
— Сяторей[4]. Не рыба.
Я разозлился, на мой вкус уха получилась отменная, но спорить не стал — человек прямодушно высказал своё мнение, что ж теперь.
Пока мы с Романом ели уху, ненец терпеливо и задумчиво жевал хлеб с чесноком, храня молчание, и оживился, только когда заварился чай.
За чаем и познакомились; выяснилось: наш ночной гость оленевод, пасёт с бригадой большое колхозное стадо где-то здесь, на севере Канина, и зовут его Николай Апицын.
— Отчего же у тебя фамилия русская? — поинтересовался доктор.
— Почему русская, — не согласился Николай. — От Апицы идём, из рода Вэры. Учёный из Ленинграда приезжал, говорил, ещё четыреста лет назад писали: был на Канине ненец Апица.
Ещё минут двадцать Апицын, в котором проснулась словоохотливость, рассказывал о своих предках, и вдруг безо всякой видимой причины заявил:
— Зря сюда приехали. Плохое место. Болота. Гнус. Холодно.
— Чем же плохо? — рассудительно возразил доктор. — От гнуса мазь есть. Костюмы у нас тёплые. Палатка. Дров много. В озере рыба.
— Хо! Разве сяторей — рыба? В ручье есть рыба, правда. Хариус. Но его тру-удно поймать. Сильно осторожная рыба.
Я обрадовался:
— Ну вот, даже хариус водится! Мы здесь отлично отдохнём.
Апицын снова замолчал, смиряясь, судя по всему, с тем, что место нам всё равно нравится. Затем с явной неохотой уступил:
— Отдыхайте. Только уходить от Харьюзового ручья не надо.
— Почему это не надо? — начал заводиться я. Что это за дела: пришёл, уху охаял, а теперь с места согнать пытается. — Захотим, на другой ручей пойдём.
— Не надо уходить далеко, — повторил Апицын.
— Но почему?!
— Сиртя тут живут. — неохотно пробормотал ненец.
— Сиртя? — переспросил Роман. Он, как и я, слышал это слово впервые. — А это что ещё такое?
— Маленькие люди такие. Шаманы. Сильные шаманы. Выдутана[5].
— Сказка, — фыркнул доктор.
— Как сказка! Сиртя раньше много было в тундре, тысячи. Сейчас совсем мало. Однако, есть. Ненцы к ним иногда ходят, когда болеют. Или когда про завтра спросить надо.
— Значит, сиртя людям помогают? — зацепился дотошный Роман.
— Помогают, помогают.
— Так отчего же место, где живут эти сиртя, плохое? Ненец смутился:
— Говорят так. Олень туда не ходит, ягель не растёт вокруг сиртямя[6]. Если человек без дела придёт, помереть может. Подальше от сиртя надо ходить.
Чего-то не договаривал Апицын, темнил.
— Ну а сам ты зачем в эти «плохие» места пришёл? Просто так, что ли?
— Зачем просто так. Хэхэ пришёл проведать, — сообщил Апицын и снова принялся набивать трубку.
Что означает «хэхэ», я понятия не имел. Даже не был уверен, что оленевод просто не морочил нам головы. Но Апицын произнёс «хэхэ» как нечто само собой разумеющееся, и невеждой показаться мне не хотелось.
— И далеко ещё идти? — решил задать я наводящий вопрос. — Вон уже море. Или заблудился?
— Как заблудился? Ненец в тундре не заблудится. Пришёл уже.
Я обвёл взглядом сидящих у костра, высвеченное бликами огня пятно побережья, но так и не угадал, кого или что имел в виду Апицын под словом «хэхэ». Любопытство моё разгоралось всё больше.
— И когда же ты будешь — хэхэ проведывать?
— Сейчас и буду. Докурю и проведаю.
— А нам можно?
— Пойдём, — разрешил Апицын. — Фонарик есть? Возьми.
Мы отошли от костра по берегу метров на сто пятьдесят, не более, как оленевод поднял руку: «Тут!» Роман включил фонарик, посветил перед ненцем. Николай Апицын с каким-то странным, то ли ошеломлённым, то ли очень-очень почтительным видом глядел на большой, почти в человеческий рост, валун. Тёмная от ночной сырости поверхность хэхэ тускло поблёскивала в свете фонаря, но ни знаков, ни петроглифических рисунков на камне не было заметно. Роман опустил луч ниже — и мы оба чуть не ахнули.
Под валуном кучей, внавал, лежали рогатые оленьи черепа. Их тут были десятки — побелевшие от времени, почти рассыпавшиеся, и относительно свежие, положенные хэхэ не столь уж давно. На некоторых рогах висели пёстрые лоскутки материи, подвязанные к отросткам. Тут же стоял ржавый чугунок, служивший, видимо, ёмкостью для более мелких подношений, валялись осколки стекла.