Хайде, юноши немити и момичата немили…
Когда-то Искра была с ним, но что-то такое там случилось. Теперь он снова хотел быть с Искрой. А она отвечала: только в Калькутте. Не знаю почему, но только в Калькутте! Если возьмешь меня, кричала Искра, то в Калькутте!
«Возьми меня в Калькутте». Неплохое название для фантастической повести о негодяе Люхе, спрятавшем чужие серпрайзы на каком-то очень уединенном коричневом карлике.
Миша Веллер утверждает: «Первая фраза — это камертон, задающий звучание всей вещи». Вытащив ручку, я записал в блокноте: «Привет, старина! Мне сорок лет. Сам не знаю, как очутился на Земле, но если встретишь ублюдка нКва, скажи ему, пусть не мыслит жизни без осложнений».
Так у меня должен был говорить Люха.
А если его спросят, кто такой этот нКва, он уклончиво ответит — один приятель.
А если его спросят, бывают ли на свете такие имена, он уклончиво усмехнется: смотря на каком свете.
И правильно.
Я, например, вырос в провинции.
В провинции много случается такого, чем в большом городе и не пахнет.
А Люха, он, в сущности, тоже из провинции. Пусть из галактической, но все равно провинции. Люхе обязательно понравится в Домжуре. Он полюбит, выпив, садиться напротив бармена Сережи. Вдвоем они должны неплохо смотреться, особенно к закрытию бара, когда многие условности отпадают сами собой. Они будут сидеть друг против друга и негромко тянуть: «Есть по Чуйскому тракту дорога, много ездит по ней шоферов».
Впрочем, решил я, Люху такие детали не должны трогать.
Это не его тоска. Он будет дивиться совсем другому. Тому, например, что журналист кореец Ре много курит. Ну и рожа, скажет Люха при первом знакомстве с журналистом Ре. Люхе резонно возразят: почему рожа? Лицо. Такая вот корейская форма жизни. И вообще, резонно возразят Люхе, никогда не оскорбляй человека, пока не выпьешь с ним первые сто грамм. Этот Ре на самом деле большой мастер. В журналистике не одну собаку съел.
Короче, решил я, Люха у меня будет завсегдатаем бара.
Ведь это только я, автор, знаю, что он человек не бедный. На очень уединенном коричневом карлике Люха заблаговременно припрятал большую часть похищенных им серпрайзов.
Далеко, конечно.
А пока Люха бедует, живет от крошечного гонорара до другого крошечного гонорара, выпивает с писателем Петровичем и дружит с издателем ММ.
Издатель ММ человек милый и беззлобный. Он только один раз в жизни участвовал в коллективной драке. Правда, его вмешательство привело к преждевременной гибели почти полусотни бутылок неплохого армянского коньяка.
Ну конечно, и компания молодых фантастов.
«Моралов проснулся, подвигал ногой, запутавшейся не то в сбившемся пододеяльнике, не то в не до конца снятых штанах, и хмуро, привычно выглянул из тающего ночного мира в залитую серым светом комнату. По его пробуждающемуся мозгу медленно, как дождевые черви, поползли первые утренние мысли — они касались окружающего беспорядка…»
Такие описания напоминали Люхе покинутую им сферу Эгги.
Ладно, не будем о сфере. Но ведь сейф с серпрайзами Люха грабанул как раз для того, чтобы однажды где-нибудь на самом краю Галактики, на самом дальнем ее и тихом краю поставить собственный кабачок, в котором можно, никого не боясь, часами спорить о свободном искусстве и петь песнь.
Петь песнь — это буквальный термин.
Люха вынес его из сумеречной сферы Эгги.
Он вынес его из тех далеких прошлых времен, когда он еще не был землянином, имел много псевдоподий и жвал и активно бегал от Галактической полиции. В мой кабачок, думал Люха, без спроса не сунется ни одна галактическая полицейская крыса, к какой бы цивилизации она ни принадлежала. А сам он займется настоящим делом. Начнет, к примеру, составлять бедекер по всем питейным заведениям города. Он даже специальный чертежик учинит, снабдив его подробной легендой. Пусть издатель ММ им займется. Эта штука может разойтись в доброй сотне тысяч экземпляров. Кому не интересно пройтись от тайного погребка, скрытого в подземных недрах железнодорожного вокзала, до ресторана «Поганка», криво поставленного совсем в другом углу города. Естественно, в бедекере будет точно указана широта и долгота каждой питейной точки. Вкус выпивки не зависит от широты и долготы, но это придаст изданию респектабельность.
София.
Растет, но не стареет.
Я был доволен первой ночью в Софии.
Когда поезд прибыл в южный город Шумен, прозаик П. и поэт К. надолго исчезли в номере прозаика. Наверное, проводили закрытое партийное собрание. Пусть ненадолго, но я остался один.
Впрочем, именно ненадолго.
Уже через полчаса мой номер под завязку забили молодые шуменские поэты, уже знавшие о нашем прибытии. Самым шумным оказался, впрочем, эссеист Веселии Соколов, а самым молчаливым философ Карадочев. А всю банду вместе возглавлял поэт Ганчо Мошков, человек крепкий и темпераментный. Он совершенно замечательно комментировал собственные стихи. Это не было попыткой спасти неудачные строки, вовсе нет, это был некий самостоятельный жанр.
С чем-то подобным я уже сталкивался.
Ну да! Томский поэт Михаил Карбышев. Писать стихи он начал в пятьдесят лет, зато это были настоящие стихи. Поняв это, Карбышев тут же заказал визитку: «Поэт Сибири и всея Руси». Он обычно комментировал каждое свое стихотворение. «Вот, — говорил он, восторженно повышая и повышая голос, — сейчас прочту вам свое замечательное стихотворение о женщине. В снежный день подхожу к почтамту, а по ступенькам плавно поднимается женщина…» Вот так, объяснял Карбышев, толпа течет, вот так стоят каменные колонны, вот тут ступеньки почтамта, а по ним плавно… женщина… и снег… плавно…
Все заметелено, все заметелено от главпочтамта до площади Ленина…
Впрочем, процитированные стихи как раз не принадлежат Карбышеву. Но это не важно. Ганчо Мошков, задыхаясь, читал:
Край Божица, във Тузлука, име дол като подкова.
Ах, край златната Божица, денем куковица куха, нощтем се обажда сове…
Все блаженно молчали.
Светел дол, поляне тъмна. Иове, Кате, как е страшно!
Ах, до златната Божица мълкнали пътеки стремни, като празни патронташи…
Почти без перехода (можно ли считать переходами небольшие чашки вина?) Ганчо прочел «Божицу», «Камчийскую элегию», а еще «Прощание с капитаном». Каждому стихотворению предшествовал лирический комментарий. Скажем, перед стихотворением «Хляб», состоявшим всего из одиннадцати строчек, Ганчо сказал: «Геннадий! Сибиряк буден! Плыл в море однажды. Играл с Черным морем, плыл легко на спине, бездна над головой, бездна снизу. Плыл и попал в мертвую зыбь, в мертвое волнение, проклятое, темное. Ноги отказались работать, руки устали. Знал — тону, но кричать страшно. Волна меня поднимала, вдруг видел берег, всегда как в последний раз. Очнулся на песке».