В бывшей раздевалке несколько рабочих в комбинезонах и беспозвоночников в перепачканных белых халатах возились с трубами и кранами. Пол был усыпан обломками кафеля и бетонной крошкой. В углу грузно стоял дерюжный мешок, заскорузлый мерзкими темными пятнами. Из мешка торчала окостеневшая собачья лапа.
— С фильтрами закончили? — не останавливаясь, спросил директор.
— Колонки подвезут, и все будет готово, — ответили нам вслед.
В низком длинном помещении бассейна ярко светили лампы и гулко плескалась вода. Бассейн был отгорожен от входа высоким, по грудь, парапетом из шершавых цементных плит. У парапета спиной к нам стояли трое беспозвоночников в белых халатах и смотрели вниз. Один держал наготове кинокамеру. Вот здесь был запах так запах. У нас сразу перехватило дыхание, мы остановились и дружно закашлялись. Директор стал протирать очки. Это был холодный резкий и в то же время гнилостный запах, как из преисподней, на дне которой кишат сонмища гнусной липкой нежити. Он вызывал в памяти жуткие наивные фантазии Босха и младшего Брейгеля. От него прямо мороз продирал по коже. Я поглядел на директора и увидел, что ему тоже не по себе. Он часто моргал слезящимися глазами и прикрывал нос платочком.
— Ужасно пахнет, — сказал он виновато. — Мне, знаете ли, приходилось бывать на крабоконсервной фабрике, но там гораздо легче, смею вас уверить.
Один из белых халатов вдруг зажужжал кинокамерой, и в то же мгновение из-за парапета косо взлетела толстенная струя воды, ударила в потолок и рассыпалась потоками пены и брызг. Белые халаты отшатнулись.
— Ну и дает! — сказал один с нервным смешком.
— Инстинкт движения, — объяснил другой.
Все утирались. Я подкрался к парапету. Сначала я ничего не видел. Вода волновалась, на ней прыгали блики света и крутились маслянистые пятна. Постепенно я начал различать округлый бледно-серый мешок, темный выпуклый глаз и что-то вроде пучка толстых серых шлангов, вяло колыхавшихся на воде, словно водоросли у берега. Спрут лежал поперек бассейна, упираясь в стенку мягким телом. В первую минуту он не поразил меня размерами. Внимание мое привлекли щупальцы. На треть длины их скрывала какая-то дряблая перепонка, а дальше они были толщиной в ногу упитанного человека и к концам утончались и становились похожими на узловатые плети. Эти плети непрерывно двигались, осторожно касаясь противоположной стены, и тут я сообразил, что ширина бассейна составляет почти шестнадцать метров! Но в общем-то таинственное чудовище океанских глубин, гроза кашалотов и корсар открытых морей походил больше всего на кучи простыней небеленого холста, брошенные отмокать перед стиркой.
Я глазел на спрута, директор вполголоса переговаривался с подчиненными, и я все никак не мог отождествить эту огромную вялую бледно-серую тряпку в бассейне с проворными чудовищами, лихо карабкающимися на борт «Наутилуса», как вдруг распахнулась дверь и ввалился воняющий потом и водкой Василевский, волоча по полу оскаленный труп собаки.
— Посторонись, граждане, — лениво просипел он, — время кормить.
Он нечаянно пихнул меня плечом, и я едва удержался, чтобы не ударить его. Я отошел от парапета.
— Мне пора, — сказал я директору. — Пожалуйста, не забудьте позвонить Полухину.
— Непременно, — отозвался директор. — Непременно. Но почему вы не хотите посмотреть, товарищ Головин? Это мало кто видел.
— Благодарю вас, — сказал я. — Нет, благодарю вас. Я должен идти.
Я услышал, как внизу шлепнулось в воду тяжелое тело. Наступила тишина, затем кто-то, кажется Василевский, испуганно и радостно вскричал: «Ага! Ага! Почуял!» Я почти бегом выбрался наружу. Мне было нехорошо. Я чуть не заплакал от солнца и чистого воздуха. У нас хороший двор, настоящий сквер с газонами, старыми деревьями и песчаными дорожками. Я шел по песчаной дорожке медленно, стараясь успокоиться и подавить тошноту.
Я не поднялся сразу в редакцию, а некоторое время постоял в холодке возле лифта. Не знаю, что со мной было. Я не сентиментален и не люблю лучших друзей человека. Терпеть не могу ни собак, ни кошек. Но я все видел плачевную оскаленную морду дворняги, слышал плеск от падения тела и крик: «Ага! Почуял!» Я отлично сознавал огромную ценность спрута, знал, что беспозвоночники в любой момент готовы отдать ему всех собак Москвы, дохлых и живых, и что они правы. Но мне чудилось какое-то предательство в этом плеске и испуганно-радостном крике. Собаки принадлежали нашему миру. Они все время были с нами, на солнце и на воздухе. А чудище в бассейне было невероятно чужим. Ни мы, ни наши собаки не имели с ним ничего общего. Оно было чужое, насквозь чужое. Даже в его запахе не было ничего знакомого, пусть хотя бы и враждебного. Это было нелепо, что оно могло чего-то требовать от нас через разделявшую нас пропасть. А еще более нелепо было давать ему хотя бы самую незначительную частичку от нашего мира. И вдобавок низко радоваться, что оно приняло дань.
Потом я отдышался и вернулся в редакцию. Там все было привычно и светло. Тимофей Евсеевич торопливо царапал замечания на полях рукописи, наклонив над нею лысый череп и задрав правое плечо. Его желтоватая лысина тускло блестела под солнцем. Костя брезгливо перебирал запачканными в чернилах пальцами исписанные и исчерканные листки аннотаций. Волосы его были взъерошены, пестрая ковбойка расстегнута до пупа. Аккуратненькая Люся сидела очень прямо и стучала на машинке. Когда я вошел, она подняла мне навстречу хорошенькую мордочку и сообщила:
— Неодобрение я напечатала, Андрей Сергеевич, оно у вас на столе.
Я кивнул и прошел к своему столу. Костя с отвращением сказал:
— Аннотации я написал, но это все равно, по-моему, белиберда.
— Перепечатай и покажешь Тимофею Евсеевичу, — сказал я. — Сейчас я ухожу и вернусь, наверное, только в понедельник. Тимофей Евсеевич, остаетесь за меня.
— Слушаюсь, — тихонько отозвался Тимофей Евсеевич.
Они все внимательно глядели на меня. Но мне не хотелось рассказывать им о спруте. Я подписал неодобрение, убрал рукопись Майского в стол и поднялся.
— До свидания, — сказал я. — Если будет что-нибудь срочное — звоните. Но вообще постарайтесь не звонить.
— Знаем, — важно сказал Костя.
Люся, простая душа, осторожно оглянулась на него, покраснела и робко проговорила:
— Простите, Андрей Сергеевич, Марецкая опять заходила.
О господи! Что еще стряслось? Кто еще с кем пьянствует, кто с кем целуется? И что я еще такого натворил?
— До свидания, — повторил я и вышел.
В коридоре я с места перешел на бег. Я ринулся вниз по лестнице, прогрохотав каблуками по всем четырем этажам, как спринтер промчался через двор и перешел на солидный шаг только за воротами. У автомата я задержался и выпил два стакана воды без сиропа. Через минуту подошел троллейбус, и я до самой своей остановки сидел на горячем от солнца сидении, закрыв глаза и безудержно улыбаясь. Я вел себя как пьяный, но ничего не мог поделать. Меня одолевало чувство свободы. Очередное сражение с Банъютэем откладывалось, и ответственность за это нес не я. Дома я швырнул пакет с фотокопиями на стол, повалился на диван и крепко заснул.