Инспектор рассмеялся.
– А это Джебс Стокс. Он выяснил такие вещи, как возрастание содержания озона в атмосфере с географической широтой, а в тридцать третьем году с помощью Митхама разрушил корпускулярную теорию, дав начало новой – фотохимической. Вы ведь знаете, что на высоте примерно в пятнадцать-тридцать километров в нашей атмосфере располагается слой озона. Ничтожный, казалось бы, слой, но именно он задерживает жесткое излучение космоса. С одной стороны, он является для нас защитой, а с другой, хотя бы с точки зрения астрофизика, скрывает от нас, землян, внешний мир. Находясь на дне воздушного океана, мы смотрим на звезды как сквозь мутные очки, потому что озоновый слой задерживает самые интересные части спектра. Конечно, для решения некоторых задач можно поднимать приборы на спутнике, но для фотографирования спектра звезд инструмент должен стоять на прочной опоре. Есть лишь один выход – проткнуть дыру в озоновом слое и через нее глянуть в космос. И это возможно. Джебс Стокс понял это первый. Вот почему музей украшен его портретом.
– Для того, чтобы несколько экспедиций успели сделать ряд наблюдений, – продолжил инспектор, – дыра должна быть не уже сорока километров. Это означает, что мы должны прорвать озоновый слой на площади в тысячу двадцать квадратных километров. Только тогда свет звезд достигнет земной поверхности и попадет, скажем, в кварцевые спектрографы. Выгоднее создавать такие «дыры» ближе к вечеру, потому что солнечный свет ведет реакции, вновь и вновь порождающие озон. Созданная к вечеру «дыра» может держаться всю ночь. Конечно, врачи протестуют против таких опытов, но есть ледяные пространства Арктики, Антарктики, есть безжизненные сухие пустыни. И, кроме того, – он задумчиво посмотрел на портьеру, – от излучения можно укрыться.
Я не перебивал инспектора, ожидая удобного момента. Даже его слова о том, что практически несложно создать некие газообразные вещества-дезозонаторы (например, смесь водорода и аммиака), меня ничуть не поразили. Я уже слышал подобные лекции, читал об этом. И улучив момент, кивнул на портрет Бестлера:
– А он? Тоже физик?
– Нет, что вы. Он социолог. Он альфа-лидер. Он первый заговорил о том, что история – не наука. Он доказал на многих примерах то, что заключения, сделанные, скажем, на основании изучения событий средних веков, сколь бы тщательно они ни проводились, не могут быть полезными для прогнозов будущего…
Я прервал инспектора:
– Загар на коже вызывает ультрафиолетовое облучение?
Он внимательно посмотрел на меня:
– Конечно.
– Обсерватория занимается проблемами озонового слоя?
– Как частной задачей, – поправил меня инспектор. – Всего лишь как частной задачей.
– Тогда при чем тут история? И что делает социолог, альфа-лидер, как вы его назвали, среди физиков? Это же Норман Бестлер, правильно?
– Да. Остальной мир знает его под этим именем.
– О каком мире вы говорите?
– Из которого вы прибыли.
«Обитель помешанных, – подумал я. – Они все тут такие?»
– А Хорхе Репид и его напарники – они тоже социологи? Или физики? Они из какого мира?
Инспектора мои слова не смутили.
– Они из будущего. Они настоящие патриоты, Маркес. – Оказывается, он с самого начала знал мое имя. – Эти парни выполняют ответственную работу. Такую, что вы невольно стали их сообщником! Неважно, хотели вы этого или нет. Конечно, – улыбнулся он, пытаясь смягчить свои слова, – у вас есть возможность утешиться, ведь в некоторых обстоятельствах самый сильный человек не может ничего сделать.
Он поставил меня на место. И я уловил наконец истинную связь между угоном самолета и обсерваторией «Сумерки», между выжженной сельвой и озоновой «дырой» в атмосфере. По крайней мере, мне показалось, что я понял.
И ночью я думал об этом.
Время от времени стены вздрагивали.
Я не выдержал, встал и поднял плотную портьеру.
Сквозь завесу листвы и ветвей прорвались тревожные вспышки, будто неподалеку стартовала ракета…
Казалось, обо мне забыли.
Несколько дней я провел наедине с портретами.
К изображенным на них людям я привык. Но не к свастике.
Зачем, думал я, разрешили мне в день появления связаться с шефом? Только ли потому, что я никак не мог выдать своего местоположения, а значит, местоположения станции? Или просто для того, чтобы сбить с толку шефа? Но тогда зачем уже на другой день меня отдали в распоряжение любителя цапель эгрет? Кто стрелял? В меня стреляли или в водителя? Чего хотел от меня Отто Верфель во время короткой странной беседы на острове? Если моего побега, то почему не подал знака, который бы я действительно понял? Наконец, обсерватория «Сумерки»… Почему – сумерки? Время нарушения природного равновесия, когда человек перевозбужден, когда им овладевает беспричинная тревога, или что-то еще?
Подняв портьеру, не выспавшийся, я смотрел в окно и вдруг увидел группу людей.
Они спокойно шли по бетонной дорожке под аркой зеленых лиан, и я невольно позавидовал их спокойствию. Первым шел инспектор. Очень официальный, очень прямой. В штатском костюме, который не выглядел на нем чужим, но и не казался естественным. Рядом, печатая шаг, шел один из тех, кто спорил в клубе о войнах и о том, что невозможность предотвращения их самой природой заложена в наши мозги.
Третьим был Норман Бестлер.
Я различил на его длинном лице выражение крайнего удовлетворения.
Что он предложил на этот раз? Какую идею? Я вдруг вспомнил, как был раздосадован, даже взъярен Бестлер, когда на одной из лекций в ночном дискуссионном клубе в Сан-Пауло студенты стащили его с трибуны. В тот вечер Бестлер чуть ли не впервые заговорил перед широкой публикой о нейрофизиологической гипотезе, которая, по его словам, сама собой вытекала из теории эмоций, предложенной в свое время Папецом и Мак-Линном и подтвержденной якобы многими годами тщательной экспериментальной проверки. Он говорил о структурных и функциональных отличиях между филогенетически старыми и новыми участками человеческого мозга, которые если не находятся в состоянии постоянного острого конфликта, то, во всяком случае, влачат жалкое и тягостное сосуществование. «Человек, – сказал тогда Бестлер, – находится в трудном положении. В сущности, природа наделила его тремя мозгами, которые, несмотря на полнейшее несходство строения, должны совместно функционировать. Древнейший из них по сути своей – мозг пресмыкающихся, второй унаследован от млекопитающих, а третий полностью относится к достижениям высших млекопитающих. Именно этот мозг сделал человека человеком. Выражаясь фигурально, когда психиатр предлагает пациенту лечь на кушетку, он тем самым укладывает рядом человека, лошадь и крокодила. Замените пациента всем человечеством, а больничную койку ареной истории, и вы получите драматическую по существу картину. Именно мозг пресмыкающихся и мозг простейших, образующие так называемую вегетативную нервную систему, можно назвать для простоты «старым» мозгом, в противовес неокортексу – новому чисто человеческому мыслительному аппарату, куда входят участки, ведающие речью, а также абстрактным и символическим мышлением. Неокортекс появился у человекообразных в результате эволюции полмиллиона лет назад и развился с быстротой взрыва, беспрецедентной в истории эволюции. Скоропалительность эта привела к тому, что новые участки мозга не сжились еще как следует со старыми, и накладка оказалась чревата последствиями: истоки неблагоразумия и эгоизма – вот что прячется в таком соединении наших мозгов! И нам некуда деться от бомбы, которую мы в себе носим». Вот после этих слов студенты, недовольные тем, что Бестлер приравнял их мозг к мозгу лошади и крокодила, стащили его с трибуны. «Зачем вы дразните людей?» – спросил я Бестлера на пресс-конференции. Он только рассмеялся.