Так размышлял Ваня – то есть, разумеется, не Ваня, а французский живописец Жан Полье, сидя за мольбертом и работая над картиной. Он так увлекся, что ничего вокруг не слышал и не видел, и потому даже вздрогнул от неожиданности, когда вдруг услышал рядом нежный девичий голосок, произнесший:
– Ах, смотрите, тетя, как мило! Какие краски!
– Ты находишь? – отвечал другой голос, пожестче. – Как-то уж слишком ярко все. Хотя недурно, да, недурно.
Жан обернулся. Позади него стояли две женщины – совсем юная девушка, лет семнадцати, с волосами соломенного цвета, в нежно-бирюзовом платье, и дама постарше. Пожалуй, ей было уже за сорок, но это неважно: дама оставалась писаной красавицей. Чувствовалось, что она знает о своей красоте и привыкла к тому, что ей расточают похвалы.
Жан приподнялся со стула и учтиво поклонился. Будучи французом, только недавно приехавшим в Россию, он, разумеется, не мог понять того, что говорили подошедшие дамы, поскольку говорили они по-русски, а потому был избавлен от необходимости отвечать. Но такая необходимость тут же и возникла.
– Ты кто? Назови себя, – спросила его старшая дама.
Жан Полье еще раз поклонился и ответил на языке Вольтера:
– Меня зовут Жан Полье, мадам, я только что прибыл из Франции. Императрица Екатерина милостиво разрешила мне работать в парке.
Надменная дама слегка смутилась – за то, что приняла иностранца, гостя самой императрицы, за лицо подчиненное и незначительное, какими были все русские художники того времени.
– Ах, так ты… так вы француз… – сказала она, не очень правильно выговаривая слова чужого языка. – Вот как… – И замолчала.
Ее юная спутница тут же пришла ей на помощь:
– Меня зовут Катерина, или, по-вашему, Катрин, – прощебетала она. – Я – княжна Щербацкая. А это моя тетя, графиня Прасковья Александровна Брюс.
В отличие от своей старшей родственницы, юная графиня говорила на чужеземном наречии совершенно чисто, как на родном языке. Она принадлежала к новому поколению знати, начиная с которого знание французского языка сделалось в России нормой.
Услышав, кто перед ним, юный живописец вскочил, да так резво, что чуть не уронил свой мольберт.
– О, я много слышал о графине Брюс! – воскликнул он. – Самые знатные люди моего отечества слышали о ее красоте! Счастлив лицезреть столь знаменитую особу, а также ее юную родственницу!
– Вы учтивы, как все французы, – милостиво улыбнулась графиня. – Только француз может сказать самый обычный комплимент с таким чувством.
Пока они таким образом обменивались любезностями, на дорожке парка показался человек лет тридцати, невысокого роста, в мундире офицера Преображенского полка. На умном, полном достоинства лице его была видна некоторая тревога. Подойдя, он отвесил общий поклон и собирался пройти дальше, но графиня Брюс его остановила:
– Куда же вы так спешите, Гавриил Романович? Даже не хотите остановиться, побеседовать с нами…
– Прошу прощения, графиня, – ответил офицер, останавливаясь. – Я не смел мешать вашей беседе.
– Да у нас никакой особой беседы и не было. Мы с Катей только что познакомились с молодым художником и вот смотрели на его начатую картину.
Офицер искоса взглянул на Полье, на его картину и сказал:
– А, вижу, молодой человек прибыл из Франции. Полагаю, он будет иметь успех при дворе – ведь великая императрица жалует иностранных художников, к тому же и пишет он неплохо.
– Но как вы смогли так сразу угадать, что молодой человек – иностранец? – удивилась юная княжна.
– Ну, в этом нет ничего хитрого, княжна, – ответил офицер. – Немного наблюдательности, немного знания жизни и людей – и вы так же легко сможете угадывать, кто находится перед вами.
– Позвольте, однако же, вам представить, – сказала Катерина Щербацкая. – Это господин Жан Полье из Франции. А это – наш известный поэт господин Державин.
– Державин?! – воскликнул художник и тут же осекся: это было сказано слишком эмоционально, к тому же по-русски. И этот факт не скрылся от глаз наблюдательного поэта, который удивленно взглянул на молодого человека.
– Что, разве во Франции так известно имя Гавриила Романовича? – спросила графиня Брюс. – Он ведь совсем недавно стал бывать у императрицы со своими стихами…
– Мне просто рассказывал один русский… русский путешественник… – начал оправдываться Жан. – Он отзывался о господине Державине весьма восторженно.
– Вот как? – сказал поэт. – Рад, что моя слава шагнула так далеко. Приятно было побеседовать с вами, графиня, с вами, княжна, и с вами, господин живописец, однако мне и в самом деле пора во дворец. Императрица милостиво соизволила назначить мне прием. Я должен читать ей свою оду «Фелица», посвященную превосходным результатам ее царствования. Одновременно со мной прием также назначен и господину Сумарокову, нашему, так сказать, Еврипиду. Пора бы ему уже подойти. А вон, кстати, и он!
Действительно, к воротам парка подъехала карета, из которой вылез величественного вида господин в парике. Он был значительно старше Державина и держался более уверенно. Впрочем, это было объяснимо: Александр Сумароков, прозванный «отцом русского театра», автор девяти трагедий и двенадцати комедий, сочинитель ряда од и шуточных стихов, был любим императрицей, которая тоже пробовала сочинять для театра. В отличие от Державина, он был частым гостем Екатерины – как в Царском Селе, так и в Петербурге.
– А, Гаврила Романыч, ты уже здесь! – подходя, приветствовал он поэта. – Мое почтение, графиня, и вам поклон, прекрасная Екатерина!
На художника Сумароков даже не обратил внимания – просто скользнул по нему взглядом, но здороваться не стал.
– Да, я уже здесь, Александр Петрович, – ответил Державин. – И удивляюсь на твою беспечность. Как бы нам не опоздать к сроку, что назначила нам императрица!
– Пустяки! – махнул рукой драматург. – Великая императрица знает, что мы, люди искусства, любимцы муз, не можем жить по часам. Опаздывать для нас – дело естественное. Напротив, было бы странно, если бы мы были точны, словно немцы какие. Впрочем, уже и правда пора идти. Идем, Гаврила Романыч! Простите нас великодушно, дамы, что мы покидаем ваше прелестное общество!
С этими словами он подхватил Державина под руку, и они вместе направились к дворцу. Жан Полье проводил их взглядом, в котором можно было прочитать глубокое уважение, даже восторг. Ведь перед ним были два человека из трех, с которых, можно сказать, начиналась великая русская культура. Третьим был Ломоносов, и его Ваня Полушкин, волею судьбы превратившийся в француза Полье, хотел увидеть сильнее всего. Но не удалось. «Эх, поговорить бы с ними! – размышлял Ваня, глядя вслед двум поэтам. – Или хотя бы послушать, что они говорят!»
Между тем два поэта действительно беседовали.
– Так что ты будешь читать, Гаврила Романыч? – спросил Сумароков.
– Новую оду «Фелица», – ответил Державин. – Кажется, мне удалось воплотить в ней некоторые новые приемы, которые до сих пор не встречались в русском стихосложении. А еще, если таково будет желание государыни, прочитаю и другую оду, «Бог». И еще кое-какие стихи имеются про запас. А ты с чем выступишь, Александр Петрович?
– Я намерен зачесть отрывок из своей новой трагедии «Хорев», – с важностью произнес Сумароков. – А еще стихи шуточные – императрица их весьма любит. А скажи, Гаврила Романыч, эти твои оды, я так надеюсь, не похожи на сочинения покойного Михайлы Ломоносова? А то, я помню, как начнет он императрице Елизавете свои оды читать да вопить – хоть из дворца вон беги! Нехорошо так говорить о покойном, но я, признаться, его терпеть не мог.
– Мне трудно судить, похожи ли мои сочинения на стихи Михаила Васильевича, – сказал Державин. – Однако же я с тобой в сем пункте вовсе не согласен. Стихи покойного Ломоносова величавы и торжественны. Да, они немного устарели, но это не лишает их величия.
Наступила пауза, оба собеседника молчали. Они уже подходили к дворцу, когда у Державина вдруг вырвалось:
– И подумать только, что за все свои труды такой человек, как Ломоносов, не имел почти никаких наград! А ведь заслуги перед Отечеством имел огромные. Или взять, скажем, художника Антона Лосенко. Преотличный живописец! А живет, можно сказать, в нищете, от императрицы никаких заказов не получает. А приедет какой-нибудь заморский хлыщ – вот вроде этого, что сейчас перед Брюс хвост распускал, – и будет обласкан и осыпан милостями. Обидно это!
– Что ж, такова участь человека искусства! – вздохнул Сумароков. – Но ты не кручинься, Гаврила Романыч, – глядишь, за сегодняшнюю оду государыня тебя как-нибудь наградит.
– Увидим, – мрачно проговорил Державин.
Новый, 1774 год в Санкт-Петербурге отметили, как никогда, пышно. Устраивались гулянья, театральные представления, немецкая забава – фейерверки, на площади перед Зимним дворцом для простого народа были поставлены бочки, из которых всякому желающему наливали чарку водки. До поздней ночи продолжалось веселье.