Довольно скоро гнорр Лагха Коалара пришел в себя в теле варанского гнорра Лагхи Коалары.
Возможно, у души нет обоняния. Но неким подобием обоняния души Лагха ощущал – в его настоящем теле дурно пахнет. Как в комнате, где переночевало равнодушное к каждодневному мытью многодетное семейство.
Впрочем, Лагха быстро выбросил из головы все, что касалось требований обоняния. Сейчас у него были более насущные задачи. Например: еще десять коротких колоколов, и кто-нибудь из пар-арценцев, пялящихся на нить-птицу, может запросто сойти с ума.
Страшное это было зрелище. Ваглум покраснел, как вареный рак, вены на его лбу вспучились, волосы встали дыбом, но он продолжал смотреть на сталистую змейку, вибрирующую перед глазами. Иогала выглядел не лучше: его тело трясла лихорадка, а из глаз по упитанным щекам текли луковые слезы…
Убедившись в том, что еще минуту-другую пар-арценцы скорее всего протянут, Лагха быстро подскочил к глиняному телу и, живо подобрав валявшийся на полу церемониальный меч, отсек глиняному уроду, которым не далее, как полчаса назад являлся, голову, а затем – правую и левую руки по очереди. И вонзил меч в деревянный живот таким образом несомненно побежденному соискателю должности гнорра.
Затем он раздавил говорящую раковину, как следует раскрошив осколки каблуком. Потянулся всем телом, молодецки похрустел косточками. Потом подошел к стальной пиявке и, как следует примерившись, рубанул по ней мечом. И – все закончилось!
– Более сильного противника мне не приходилось встречать никогда в жизни, – заявил Лагха, когда Ваглум и Иогала наконец-то вернулись.
– Неужели обошлось? – не веря глазам своим, спросил Иогала. Полчаса назад он был уверен – эрхагноррат Лагхи Коалары подошел к концу.
– Ни на миг не сомневался, что победа достанется нашему милостивому гиазиру гнорру, – подхалим Ваглум был в своем репертуаре.
– Но, мой гнорр, что это было? – поинтересовался Иогала, разумея, конечно же, нить-птицу.
– Понятия не имею, – отвечал Лагха. – Поэтому мне потребовалось немало времени, чтобы с этим справиться.
Ваглум и Иогала припали на колени, словно слепые кутята тычась в руку гнорра официальными поцелуями, за которыми стояли неподдельные, совершенно неподдельные благодарность и восхищение. «Подумать только: куда ни кинь, а этот стервец по-прежнему всех хитрее!» – подумал Иогала.
– Что ж, теперь мне нужно отдохнуть. Этого нечестивца – в Жерло. Утром – всех аррумов ко мне в кабинет.
– Будет сделано, гиазир гнорр, – хором ответили Ваглум и Иогала, не подымаясь с колен.
Он шел по коридорам Свода нетвердой, чуть пьяной походкой, стараясь время от времени незаметно придерживаться за стену. Как бы там ни было, а даже к своему собственному телу приходится привыкать. На лице гнорра цвела надмирная, рассеянная улыбка. Так умел улыбаться только настоящий Лагха Коалара. И это, если и не замечали, то смутно чувствовали все, кто его видел.
Молодые эрм-саванны, умудренные рах-саванны и редкие аррумы пожирали своего гнорра взглядами, исполненными верноподданнического экстаза. Все знали: произошло нечто небывалое, нечто важное. И в тот миг не было среди них никого, кто был бы недоволен службой Князю и Истине.
ГЛАВА 23. ИЗ «ВЕДОМОСТЕЙ» ОПОРЫ БЛАГОНРАВИЯ
«Если б любовь
И впрямь была столь вечной
И столь всемогущей
Никто б не умирал
Никто б не плакал.»
«Книга Шета»
1
– Слушай, благородный, не подашь ли аврик ветерану цинорской границы, инвалиду Хоц-Дзанга?
Эгин обернулся. Под побеленной стеной шикарного особняка сидел, подобрав под себя ноги, нищий.
Бурая брюква носа, лохмотья, черные зубы – словом, все как надо. Рядом с нищим лежала глиняная миска для сбора подаяний. Она же, очевидно, миска для еды. У внутреннего края миски прилепилось беглое полушарие вареной горошины… В этот момент взгляд Эгина ушел вверх и вправо, и он увидел нечто такое, от чего его и без того расхоложенный весенним Пиннарином ум впал в некую печальную прострацию…
Эгин рассматривал нищего очень внимательно. Гораздо внимательней, чем тот заслуживал. На самом деле, он смотрел сквозь него, сквозь миску, словно эта самая горошина могла открыть ему смысл плетений судьбы, приведшей его сюда. Это не помешало бы. Но нищий воспринял пристальный взгляд Эгина как прямое посягательство на свой статус и… усовестился.
– Ты не смотри, что у меня ноги-руки на месте. Я на Циноре шесть лет смегов рубил, уж я немало этих гадов вот этими руками передавил, как кутят…
Но, видимо, было во взгляде Эгина что-то совсем уж провоцирующее. Что-то совершенно неприлично склоняющее к правде.
– А вообще, дело не в Циноре, – вдруг оборвал свою тираду нищий. – Мне опохмелиться надобно. Нутро жжет – страх!…
Такая честность и шокировала, и взывала к поощрению. Эгин полез в сарнод и… обнаружил, что сарнод пуст. У него снова не было денег. Буквально, ни авра, ни аврика.
– Послушай, у меня нет денег, – развел руками Эгин.
– Что же ты так, – разочарованно всхлипнул нищий, он уже пожалел о своей честности. – А еще благородный гиазир!
– Кто тебе сказал, что я благородный гиазир? – пожал плечами Эгин. – Не повезло тебе сегодня. Лучше подскажи, где тут дом Дегтярей? Мне нужна лавка Цонны окс Лана.
– Да ты ж перед ней стоишь – глаза разуй! – беззлобно сказал нищий.
Эгин поднял глаза. И правда – он был на месте.
– Ты сам что ли не того? – предположил нищий.
Эгин кивнул. Он и в самом деле был «не того». То есть он чувствовал себя так, как должен чувствовать умерший, инкогнито, то есть призраком, навещающий родные места. «Вопрос только где я умер – на Фальме, что ли?»
– Но лавка закрыта, – сказал нищий.
– Это не имеет значения, – Эгин направился к двери.
– Совсем того, – пробормотал нищий.
А Эгин уже звонил в колокольчик над входом.
Если столица еще только зализывала раны, то лавка Цонны окс Лана свои уже зализала. Притом, зализала не без шика.
Фасад был отстроен заново, тротуар подле входа был вымощен красным кирпичом, в высоких клумбах кокетничали на весеннем ветру отборные белые нарциссы с тяжелыми трубчатыми головками. Дверь и та была новой.
«Лавка поставщика Сиятельной. Лучшие цветы столицы», – эта гордая надпись занимала половину стены Дома Дегтярей, который теперь весь, а не частично, как раньше, принадлежал окс Лану, отпрыску захудалого дворянского рода.
Ажурные решеточки, золоченая цепь под юбкой дверного колокольчика. Все свидетельствовало о том, что Цонна окс Лан был одним из тех счастливцев, кто снял свою порцию сливок с нежданного возвышения Овель исс Тамай.
«О Шилол, теперь на вопрос „кто там?“ я смело могу отвечать „любовник Сиятельной“, – подумал Эгин и дернул золоченую цепочку колокольчика еще раз.
– Ты чего, слепой? Написано тебе – закрыто! – крикнул Эгину нищий. – Сколько можно трезвонить? Я тут уже оглох!
Наконец, словно бы вняв сетованиям нищего, а не звону колокольчика, на пороге показался сам Цонна окс Лан. Выглядел он затурканным и сонным. В костюме цветочника соседствовали бархатный камзол, шелковые рейтузы и батистовый ночной колпак с шелковой кистью – старик решил вздремнуть перед важным мероприятием.
– Тысяча извинений, милостивый гиазир! Миллион извинений, милостивый гиазир! Прошу меня простить, милостивый гиазир! Вы ведь пришли несколько раньше назначенного времени! Впрочем, подождать лишний часик мне ничего не стоит. Ради такого гиазира, как вы, ради таких важных дел, я готов ждать сколько угодно, милостивый гиазир! Проходите сюда! Вино? Гортело? Сельх? Теплый квас? Сейчас так ветрено! Теплый квас будет очень кстати! Сюда, милостивый гиазир! Или вы желаете у окна? У окна гораздо лучше! Я люблю пиннаринские сумерки, милостивый гиазир! Эти фонари – в них есть что-то колдовское, только поймите меня правильно, милостивый гиазир! «Колдовское» – в хорошем смысле…
Эгин сам не помнил, как прошел этот час. Он пытался смириться с тем, что увидел в тот миг, когда его взгляд, скользнув по миске нищего, ушел вверх и вправо. А увидел он нечто совершенно непримиримое, в смысле, нечто, с чем совершенно невозможно было примириться, но примириться с чем было совершенно необходимо…
Он сидел у окна лавки Цонны окс Лана. В его правой руке была чашка сначала обжигающего руку, затем теплого, неощутимо теплого, а уж потом совсем холодного кваса… Наконец возле лавки остановился богатый паланкин с ничего не говорящими вензелями на боках.
Носильщики растворили дверцы и согнулись до земли.
Из его теплого чрева в сырую пиннаринскую ночь выступила женщина, укрытая накрахмаленной охапкой белого флера.
Женщина отослала паланкин и, привычно волоча тяжелую юбку своего платья, прошлепала по тротуару к входу. На ее кремового цвета туфельках горели два рубина, каждый – как вишня.