Поэтому, сжав зубы и борясь с подкатывающей к горлу тошнотой, она поворачивает лицо, хотя посмотреть в глаза все равно заставить себя не может, и говорит маминым голосом:
«Кто жил и мыслил, тот не может
В душе не презирать людей;
Кто чувствовал, того тревожит
Призрак невозвратимых дней:
Тому уж нет очарований.
Того змия воспоминаний,
Того раскаянье грызет.
Все это часто придает
Большую прелесть…»
Окончание строфы оборвала пощечина. Дина прикусила язык, отлетела к стене, стукнулась головой, и мир померк. Но не раскололся. И это было хорошо.
Когда наступила весна, отец ушел, и они с мамой остались вдвоем. Говоря по правде, Дина не заметила его отсутствия. Она вообще забывала людей, как только они пропадали из ее поля зрения. Люди были ей неинтересны: они не поддавались систематизации и были непредсказуемы. Мама плакала после ухода отца… Дина не понимала, почему. Сама она не плакала никогда… и никогда не улыбалась.
3. Аня
Аня курила на кухне, стоя у форточки. Восточный ветер, впрочем, успешно задувал дым обратно в квартиру. Когда очередной порыв сдул сигаретный пепел почти на голову сидевшей под батареей Дины, Оля не выдержала и сказала:
— Ань… чего ж ты при ребенке-то… дымишь.
— Ей пофиг, — равнодушно ответила Аня, раздавив окурок в пепельнице.
— Ань, может ее лечить надо, а? Ты б сходила…
— Я ходила, — отрезала Аня, — светила, один другого ярче. Всем надо платить. Денег нет.
Дина пересыпала гречку из одной тарелки в другую. Точнее, сначала она отбирала из гречки все черные зернышки и перекладывала их в пустую тарелку, потом выбирала белые и отправляла их к черным. Потом задумывалась на полминуты, точно взвешивая тарелки в руках, и пересыпала перебранную гречку к плевелам. После чего начинала все сначала. Это занятие было столь же бессмысленным, как и любая динкина игра. Иногда она напоминала Ане заводную игрушку, механическую куклу, обученную говорить слова, ходить и даже есть, но не способную ни понять, что говорят ей, ни почувствовать радость, или грусть, или любовь…
— Боря совсем не помогает, да? Алименты платит? — тихо спросила Оля.
Аня подумала, что, должно быть, из-за Олиного тихого голоса и скромной незаметности Дина позволяет ей находиться в квартире. Появление любого другого человека в непосредственной близости вызывало у Дины вспышки истерики, по разрушительности способные сравниться с небольшим землетрясением.
— Боря, — Аня горько вздохнула, — у него белая зарплата ноль целых, шиш десятых… Платит, конечно. Все по закону.
Оля поджала губы.
«Хорошо тебе… У твоего сына все в порядке», — подумала Аня, при мысли о чужой нормальности на мгновение испытавшая жгучий приступ зависти, смешанной с ненавистью, а в следующее мгновение устыдившаяся этого приступа.
В горле застыл горький шершавый ком.
— Я знаешь, о чем думаю, — медленно сказала она, — может это и правда я во всем виновата? На работу ринулась, когда ей месяц всего стукнул… дура. Карьера, как же. Место мое займут. Быстрей. Скорей. Бегом. Вот и добегалась до того, что теперь — никуда. Может быть, именно тогда она ушла от меня, замкнулась в себе?
— Ань, глупости ты какие-то несешь, — возмутилась Оля, — никто не виноват! Просто, судьба такая.
Дина вдруг подняла голову и произнесла с интонациями профессионального диктора, глядя на трещину на потолке:
— Данон. И пусть весь мир подождет… И пусть весь мир подождет… Пусть весь мир подождет…
— У нее осколки в голове, — сказала Аня, — полная голова осколков. И они никак не склеиваются вместе. И осколок зеркала в сердце. Снежная королева.
— Ань, ну как ты можешь такое говорить…
— Еще как могу. Ты бы видела, как она выгибается и бьет меня кулаками, если я беру ее на руки. За что мне это, Оль? Почему я? Чем я так провинилась, что мне такое досталось от Бога? Вчера…
— От бога, — эхом повторила Дина, снова уткнувшись в тарелки с гречкой, — от бога. Вчера. От вчера бога. Вчера. Бога.
— Замолчи! — прикрикнула на нее Аня, и Динка съежилась, закрыв голову руками. Тарелки соскользнули с тонких коленок, гречка рассыпалась по выцветшему линолеуму.
— Вчера она мне закатила истерику в магазине, — спокойно продолжила Аня, закуривая новую сигарету, — мы сто раз в этот магазин ходили. Она его любит, там в одной витрине фигня такая крутится… с блестящими шариками, Жека на нее полчаса втыкать может. Я специально время выбираю, в которое народу поменьше, чтоб без эксцессов. А вчера эти уроды устроили какую-то рекламную акцию, сувениры раздавали. Мячики резиновые такие волосатые, знаешь? В магазине-то все уже в курсе, что Жеку трогать нельзя, а тут девчонка новая… видимо, для акции наняли… как к нам подскочит, я рта раскрыть не успела, а она Жеке в руки мячик уже сунула. А та как на резинку посмотрела — так в крик. Держит его в руках и орет так, что витрины дрожат. Девчонка-рекламщица вся белая стала и от страха упаковку с этими мячиками уронила — те по полу в разные стороны. Красивые такие, разноцветные все. Я Жеку в охапку, мячик у нее выцарапала и домой. Думала, меня в ментовку загребут по дороге: она ж на руке у меня висела и выла как сирена милицейская… с переливами. Но обошлось.
— Давно спросить хотела, — Оля виновато улыбнулась, — а почему ты ее Жекой зовешь?
— Когда беременная была, думала, мальчик будет, — Аня погладила Динку по волосам. Та вздрогнула, но не отстранилась.
— Ой, сколько времени уже! — Оля бросила взгляд на часы и ужаснулась, — Меня дома наверное потеряли, я к пяти вернуться обещала.
— Пошли, я тебя провожу, — Аня выбросила за окно недокуренную сигарету и закрыла форточку.
Женщины вышли в коридор, Дина осталась в кухне. Лицо у нее было сосредоточенное, пальцы осторожно подцепляли крупинки, разбежавшиеся по всей кухне. Черные и белые — в правую тарелку, коричневые — в левую. Девочка ползала на коленях и шептала:
— Отзывается на команды «слушай» и «говори»… Не бойся, тут только самое важное, нырять не помешает. «Слушай» и «говори»… нырять не помешает… «Слушай» и «говори»… отзывается на команды…
Но слушать ее было уже некому.
4. Джек
Каждое погружение ощущается по-разному. Это было похоже на прогулку по первому льду. Еще осень, нет снега, и на берегу похрустывает под ногами бежевая трава, подернутая инеем, а на озере уже белая пленка льда — такая прочная на вид. Но ступаешь — он проламывается под тобой, и ты падаешь в черную воду, в холодное оцепенение. Наверху остается выбитое в ледяной корке окно, а ты погружаешься все глубже, глубже… пока внизу не замаячит светлое пятно двери в мир живых — сознание твоего донора.
Но, оказывается, не все двери можно открыть. Иногда все, что ты можешь сделать, это наблюдать сквозь крошечную щель за тем, как мимо бежит жизнь. Это похоже на разрозненные куски паззла, которые невозможно сложить в единую картинку: зияющие пустоты между частями головоломки больше, чем то, что у тебя в руках. А холод здесь такой, что, были бы у тебя зубы, они бы давно стучали.
И вот когда понимаешь, что пути вперед не существует и поворачиваешься, чтобы уйти, ты вдруг замечаешь, что здесь, в этом холодном темном ничто, по эту сторону жизни — между миром живых и миром мертвых, перед дверью стоит самый одинокий на земле человек. И если у тебя есть хоть капля совести, ты не сможешь уйти.
Наверное, я все-таки не очень плохой.
Говорят, что в чужую голову не заглянешь. Если человек — то это может и верно, а вот если дух бесплотный, то еще как заглянешь. Не факт, правда, что увиденное понравится.
Её мир кружился. Он не стоял на месте, он ежесекундно пытался измениться. Аккомпанировала этому кружению какофония звуков, в которой просто невозможно было разобрать что-то осмысленное. Поэтому поначалу единственным способом заставить все перестать вращаться была концентрация на неподвижном и неизменном. Или подвижном, но все равно неизменном, знакомом и привычном. Привычные вещи были островками стабильности в утекающем мире.
— Смотри, — обращался я к ней, — здесь безопасно, эта земля устойчива и никуда не течет.
— Это сухой лист, — объяснял я, — он упал на землю, его можно потрогать.
— Мама, — говорил я, увидев на краю поля зрения знакомую тень, — повернись к ней, посмотри. На ее лицо можно смотреть.
И рассказывал, постоянно рассказывал о том, что со мной случилось, о существовании за гранью, о Гарсии и Библиотекаре, даже не задумываясь о том, понимает она меня или нет.
Увы, вероятно даже в прошлой жизни я не был психологом, и понятия не имел, что не так у нее в голове. Меня это не интересовало — мне было важно открыть эту чертову дверь.
Иногда она начинала танцевать. Без музыки, просто сама по себе. Танец был монотонен и одинаков — и, ловя в зеркалах отражения маленькой фигурки, описывающей одинаковые круги и в одном и том же месте комнаты одинаково вскидывающей руки, я замирал от ужаса и отчаяния.