Ознакомительная версия.
Не знаю как Мясоедов, а я после этих слов несколько напрягаюсь. Как-то не по себе становится.
— Господа, не волнуйтесь, — говорит Беляев, разливая коньяк, — это случается только у лиц страдающих хроническим алкоголизмом второй-третьей стадии, обычно на фоне длительного запоя, так что вам пока волноваться нечего. Ваше здоровье!
— И вам не хворать, — Мясоедов опрокидывает в себя стакан.
Я, разумеется, присоединяюсь к компании.
— Ну, хорошо, Дворников — алкаш, к нему никто не приходил, — говорит жующий Мясоедов, — но откуда тогда у него в памяти взялся такой содержательный диалог?
— Страхи, — отвечает Беляев, — Дворников видимо очень боялся, что его уличат в том, что он отпустил вас тогда, дорогие коллеги, да ещё и взятку взял. Возможно, он много раз прокручивал подобный разговор в голове, отсюда и глюк. Знаете, такое бывает во сне, когда ночью снится именно то, о чём много и напряжённо думал днём.
— Да, бывает такое, — мрачно говорит Мясоедов, — именно, когда много и напряжённо думаешь.
Я смотрю на него и, кажется, понимаю, о чём он.
— Давайте лучше выпьем, — предлагаю я, — просто выпьем.
— Давайте, — синхронно отвечают Мясоедов с Беляевым.
Примерно через час первоначальная тема разговора за бесперспективностью задвигается в дальний угол, а на передний план выступает обычный пьяный трёп немолодых мужчин.
— Разрешите поинтересоваться, а отчего вы, собственно, «вампир»? — неожиданно нападает на Мясоедова раскрасневшийся Беляев. — Это вас в армии так окрестили?
— «Вампир», должно быть, оттого, что Мясоедов, — отвечает Мясоедов, пытаясь поддеть вилкой очередной колбасный эллипс, — студенты приклеили. В армии я был «телом».
— Телом? Интересно, интересно…
— Ничего интересного, дурацкая история.
— Просим, просим…
Так и не добившись своего, Мясоедов откладывает вилку в сторону.
— Ну, ладно, — произносит он решительно, — дело было на втором курсе училища, в Камышине. Висели мы как-то на нехорошей квартире в частном секторе, у одной раскрепощённой гражданки, Марфы, кажется. Да, да, у Марфы, точно. Под новый год, а может, сразу после, уже не помню, приземлились у неё практически всей эскадрильей, то есть, по-гражданскому всей группой, ну и девиц местных с собой притащили. Пили крепко — лётчики, куда деваться — и ближе к ночи сморило меня прямо за столом. Первый раз со мной такое случилось, ей богу. Ну, отнесли меня, в другую комнату, чтобы процессу не мешал, на какой-то диван уложили, и тут кто-то заметил в углу кучу всякого похоронного барахла — венки, цветы пластмассовые — видать, хоронили кого-то из соседей недавно. Вот мои черти с перепою и решили мои похороны устроить. Руки мне на груди скрестили, свечку зажгли, обложили всей этой дрянью похоронной по периметру, в общем, форменный покойник получился.
— И зачем это всё, позвольте спросить? — интересуется Беляев.
— Как вам сказать, для разнообразия. В общем, устроили по мне Брежневские соколы настоящие поминки. И понеслось — комэска речугу толкает, о том, какой я хороший человек был, курсанты за упокой моей души, стоя, не чокаясь, пьют, девицы у моего одра голосят… вой, говорят, стоял на весь квартал. Я этого, конечно ничего не помню, друзья на другой день рассказали.
— И что потом?
— Потом? Потом проснулся я, оттого, что пластмассовый цветок мне в шею больно впился. И, представьте себе картину — лежу я в форме весь в цветах, руки на груди, в руках свеча догорает, девки вокруг зарёванные — ужас, да и только. Открыл я глаза, начал что-то мычать со страху… тут, конечно радость неподдельная, девки, все, как одна целовать меня бросились, господа курсанты пить за моё чудесное воскрешение, хором ура кричать, в общем, такое началось… С тех пор «тело» ко мне и прицепилось.
— Да уж, ничего не скажешь, вжились в образ, — говорю я, — хорошо, что не закопали.
— Это не так уж сложно, вжиться в образ, — медленно произносит Беляев, — здесь не важно, какой именно это будет образ, главное, что в это время думать.
Мы смотрим на него вопрошающе.
— Я, когда служил в театре юного зрителя, — продолжает он, — несколько лет подряд играл манную кашу. Без масла. По два спектакля в день со среды по пятницу, и по одному в субботу и в воскресенье. Понедельник, вторник — выходные. И думал, представьте, как манная каша!
Мы смотрим на него с недоверием.
— Да, покойников я тоже играл, точнее, одного покойника. В спектакле «Московская Золушка» играл труп прекрасного принца. Лежал в гробу всё первое действие, только это было уже не в ТЮЗе, а в Саратовском драматическом.
— Что вы делали в театре, вы же фельдшер? — спрашиваю я с ещё большим недоверием.
— Служил Мельпомене, что же ещё. На полставки. Пока был молодой и кудрявый, играл революционных матросов, пьяных тюремщиков, революционную же парижскую шпану и прочее. Король массовки. А как после тридцати облысел и растолстел, Мельпомена перестала нуждаться в моих услугах, повернулась ко мне задом, и я уволился.
— Вам что, была нужна аудитория? — спрашивает Мясоедов.
— Думаю, нет. Просто, как я уже докладывал Алексею Германовичу, я не очень-то жалую человеков, так уж вышло. А театр — это превосходное место для того, чтобы реализовать свою нелюбовь к ним. На сцене чувствуешь себя гораздо выше тех, кто в зале… гораздо сильнее, значительнее…
— Это называется: «Ощутить чувство превосходства» — перебиваю его я, — вы для этого устраиваете свои лекции? Чтобы ещё раз его ощутить?
— Нет, что вы, — Беляев картинно выставляет вперёд ладони, — лишь из сострадания к неспособным.
— Беляев, я вам не верю. Признайтесь, вы врёте.
— Клянусь своим эпидермисом! — Беляев поднимает вверх правую руку.
— Это очень по-медицински, Беляев, клясться тем, чего, что через некоторое время отрастает само собой, — подытоживает Мясоедов.
Беляев хохочет и хлопает Мясоедова по здоровому плечу. Мясоедов отвечает ему тем же. Они нравятся друг другу, это заметно. Я не ревную, не имею такой дурацкой привычки. Тоже мне дело, ревновать одного мужика к другому. И, всё-таки, мне это не очень приятно…
«Белый аист» идёт на следующий заход.
Проходит ещё полчаса, и я вдруг понимаю, что постепенно начинаю впадать в некоторое оцепенение. Совершать какие-либо движения, даже опрокидывать рюмку, становится лень. Дыхание делается размеренным, веки тяжелеют, локти для устойчивости упираются в колени. Медленно гаснет свет. Голова при этом остаётся чистой — многоэтажные мысли, чёткие и все как одна, гениальные, непрерывно мелькают в темноте. Иногда извне слышатся чуть искажённые голоса моих собутыльников, как будто я сижу рядом с радиоприёмником, который сам по себе, то включается, но выключается. «Господи, как хорошо, — думаю я, — что они все при деле».
— На самом деле, диссиденты — это миф, — горячо заявляет Беляев. — Да, да, миф. Девяносто девять процентов из тех, кто сейчас позиционирует себя как диссидент — обычные уголовники, сидевшие в СССР за мошенничество и финансовые преступления. Девяносто девять процентов из оставшихся, трепали по кухням про Лёню, но при этом активно сотрудничали с конторой глубинного бурения. Что остаётся? Единицы. Вот эти-то и выражали фиговый протест власти. Только вот их малое число несло не столько вреда, сколько пользы. Знаете, как сорняки в малых дозах увеличивают урожайность? Сейчас эти шавки, конечно, присваивают себе лавры победителей Империи Зла. Хотя развалили её, конечно же, не они, а само политическое руководство страны и созданная им уникальная по своей разрушительной способности порода людей — партийная номенклатура…
Сквозь дрёму я слышу, как Беляев рассказывает свою версию распада великого — могучего, затем радио опять выключается.
— Столицу в Питер перенести совершенно необходимо, — басит Мясоедов, — Москва — город пошлый, продажный. Большой толкучкой всегда была эта ваша М-а-с-к-в-а! Какая уж тут столичность, срам один. Вот, Питер — другое дело. Он весь как… римский форум… как…
— А мне так кажется, что у нашей тронутой страны должна быть именно такая столица, а не чахоточный европеоид на костях! — парирует Беляев.
— Москва, если вы не знаете, означает «болото», — не унимается Мясоедов, — нельзя, чтобы у страны была столица с таким названием. Как вы лодку назовёте…
Я просыпаюсь. Резко, будто кто-то схватил меня за ухо и потянул вверх. Всё, что я вижу вокруг, кажется неестественно чётким и ярким.
— А не послать ли нам, господа, гонца? — грохочет Мясоедов. Он уже снял куртку и свитер и сидит в зелёной военной рубашке с закатанным левым рукавом. Он весь красный, на его лбу блестят маленькие капельки пота. — Кто из нас самый младший?
Ну, ясное дело, кто. Молча встаю из-за стола, накидываю куртку и отправляюсь на выход. Сзади слышатся какие-то возгласы, но я на них не реагирую. Словно сомнамбула пробираюсь по коридору до наружной двери, налегаю на неё всем телом и вываливаюсь на мороз.
Ознакомительная версия.