— Тебе чего тут надо, скотина? — взревел Дмитрий Дормидонтович и попытался нашарить около кровати что-нибудь увесистое.
— Да тихо ты, не ори. Соседей разбудишь, — примирительно ответил алкоголик. — Навестить тебя пришел. Дай, думаю, проведаю крестника. Как дела твои, сердешный? Как самочувствие? Адаптировался уже поди, родной.
«Самочувствие» он произнес сыто причмокнув, «самочавс-с-ствие».
— А тебе какое дело до моего самочувствия? О своем бы лучше пекся, сволочь синемордая! — огрызнулся Малахитов и неожиданно для себя добавил по-бабьи жалобно: — А вообще-то, хреново мне. Мутит всего, прямо сил никаких нет. Ни есть, ни спать не могу. Ты не знаешь, что это со мной может быть, а?
— А как не знать. Сам через это прошел. Инкубационный период со всеми вытекающими. Мог бы и сам сообразить, не маленький. Кстати, он уже завершен. Могу тебя поздравить, дорогой! Войти можно?
— Перебьешься! — рявкнул Малахитов и снова заныл — С чем поздравить-то? Может, объяснишь?
— С пополнением наших рядов, — хохотнул мужик. Тихонько так, чтобы соседей не будить. — Ты бы меня пустил, браток. Замерз я. Сам видишь, на дворе не месяц май. Вон как снег метет, а?
— Ничего, тебе не повредит, — созлорадничал Малахитов. — Тебя в дом пускать не с руки, ты себя вести не умеешь. Чего, спрашивается, тогда у ларька кусаться полез?
— Так ведь положено нам так, Мить. Я же не со зла. Ты меня пусти, я все разъясню. Не через форточку же разговаривать. Ну, так что? Войти можно?
Мужик возбужденно засопел в форточку и протянул руку к щеколде.
— Куда полез? Никто тебя еще не приглашал. И вообще, катись, откуда пришел, пока я милицию не вызвал. Ворюга!
Мужик отдернул руку и глянул обиженно.
— Не ворюга я. Что б ты знал, хам беспросветный, я — высшее существо.
И тотчас осекся, словно лишнего сболтнул. Малахитов заметил, как отразилась на синей физиономии стремительная борьба чувств и закончилась полной победой самодовольного бахвальства. Мужик приосанился, вцепился в раму половчее и разразился странной, высокопарной тирадой, из которой Малахитов понял только, что на его форточке повис не говнюк какой-нибудь, а очень значительная личность, которая ничем и никогда не болеет, не терзается муками совести, вообще бессмертна и плевать хотела на всякую жизненную суету. Речь его отдавала драматическим монологом и была бы, в принципе, убедительна, если бы не идиотский грим. Как-то не вязался образ сверхчеловека с пропитой внешностью и сытым чмоканьем. Поэтому Малахитов тоже приосанился и резанул по-станиславски:
— А не верю я тебе!
Мужик за окном озадачился.
— А во что же ты тогда веришь?
— А ни во что не верю!
— А в бога?
— И в бога, и в черта, и в Будду с Аллахом не верю, — занесло Малахитова занесло.
— Может, ты и в вампиров не веришь? — в голосе у мужика задрожал священный ужас.
— Ха! В эту дрянь во первых строках не верю. Их вообще голливудские киношники придумали, чтобы детишек и домохозяек пугать.
— А как же граф Дракула?
— Комедиант и мошенник!
— Ну, Малахитов, — мужик за окном даже руками развел, но, вопреки ожиданиям, не упал, а остался висеть в воздухе. — В таком случае нелегко тебе придется. Отступников у нас не жалуют. И, прости, мне с тобой теперича общаться западло. Счастливо оставаться.
Мужик сделал прощальное сальто-мортале в воздухе, махнул рукой и улетел прочь.
Малахитов сидел на кровати, таращился в окно на полную луну и медленно приходил в себя. Бедный Малахитов, никогда-то он не отличался сообразительностью. И только сейчас до него понемногу доходила страшная истина — он стал вампиром. И не просто вампиром, а таким, с которым общаться западло.
* * *
На следующий день Малахитов завел дневник. Обернул газетой ученическую тетрадь в клеточку и ровным каллиграфическим почерком вывел в ней первую запись: «Я стал вампиром». Потом добавил: «Наверное». Дальше предполагалось подробно описывать все происходящие в его организме изменения. Но дни шли, сменялись ночами, и, увы, ничего не происходило. Клыки не росли, стало быть, к стоматологу идти все-таки придется. В зеркале он по-прежнему отражался за милую душу со всеми морщинами и рыхлой бородавкой на щеке. Вот от солнца — да, появлялась резь в глазах и краснела кожа. Но не так, чтобы гореть синим пламенем. Церковные крестики, стянутые у Клары, он не только прикладывал ко всем местам, но даже глотал — никакого побочного эффекта. Святой водой разжиться не удалось. Словом, когда через неделю Малахитов пытался подвести первые итоги, он даже загрустил. Запись вышла крайне убогая.
Пятое декабря. Понедельник. Кажется, у меня на ногах отросли невероятно длинные ногти. Наверное, это свойственно вампирам. Хочется есть.
Шестое декабря. Вторник. Меня тошнит. Но, тем не менее, хочется есть.
Седьмое декабря. Среда. Сегодня на улице от меня шарахнулась бездомная собака. Возможно, из-за того, что я вампир. Вечером очень хотелось есть.
Восьмое декабря. Четверг. Состриг ногти и почувствовал себя человеком. Жаль, что ногти нельзя есть.
Девятое декабря. Пятница. Ничего не произошло. Только хочется есть.
Десятое декабря. Суббота. По поводу выходного дня никуда не ходил и ни чем не занимался. Лежал на кровати и очень хотел есть.
Одиннадцатое декабря. Воскресенье. Если я не начну есть, умру от истощения. Надо что-то делать.
Из дневника следовало только одно: Малахитов медленно, но верно сходил с ума от голода. Стоило ему прикрыть глаза, как перед ним возникали странные и заманчивые картины: пышная грудь блондинки, колыхающаяся в кружевном декольте, словно нежнейшее молочное желе, или мраморная шейка молоденькой девушки с мягкими локонами возле ушка, мармеладно прозрачного на солнце, или же младенческая попка в ямочках, розовая, как кожица молочного поросенка. Видения эти его пугали и влекли, соблазняли и мучили одновременно. Больше так продолжаться не могло, и Малахитов принял непростое для себя решение, которое в дневниковой записи отразилось лаконично и сухо.
Двенадцатое декабря. Понедельник. Я решился. Надо есть соседей. Иного выбора не существует.
Действительно, соседи представляли собой просто идеальный объект для нападения. Можно напасть ночью, когда все спят, или же днем, когда кроме жертвы в квартире никого не будет. При этом из дома выходить не надо, стало быть не запалят. Так то оно так, но только человека загрызть не муху прихлопнуть. Не просто это. Антонина, например, женщина легендарной мощности. Ее закусать у Малахитова просто силенок не хватит. Сколько раз бывало, она неловко в кухне повернется, газовую плиту заденет бедром и все, пиши пропало, вызывай газовую аварийку обратно трубы приваривать. Опрокидывает агрегат, как табуретку. Или однажды Малахитов сам видел, как Антонина из-за кота Софьи Кузьминичны оступилась, махнула руками, удерживая равновесие, и своротила дверную коробку. Нечаянно. И о том, чтобы Карла Андреевича с Андрюшей хоть пальцем тронуть, и мыслей быть не должно. Антонина за свою семью зубами загрызет. Клара тоже отпадает. Она, конечно, совсем немощная, идет — от ветра качается, сильно сопротивляться не будет. Но учитывая ее набожность… Малахитова теперь серьезные сомнения брали, а ну как бог все-таки существует. И ну как он за Клару постоять сможет. А с богом связываться не хотелось. Зудин в командировке, когда появится — неизвестно. Остается Софья Кузьминична. Но это все равно, что из матери родной крови насосаться. Софья Кузьминична его еще от отцовского ремня спасала. Прятала в шкафу и, запинаясь, врала папаше: «Митю? Нет, не видала сегодня, Дормидонт Феоктистович. Он, может, на улице заигрался или в библиотеку пошел. Вы в библиотеке не искали?» «Ишь, в библиотеке! Может, мне его и по публичным домам поискать?». А дальше Мите оставалось только переждать немного, пока папаша поужинает, выпьет сто грамм и подобреет. Эх, Софья Кузьминична, милая Софья Кузьминична! Видели бы вы, во что ваш Митя превратился. Малахитов даже всплакнул от жалости к самому себе. И запланировал первую охоту.
С местом действия определился сразу. От его окна отходил балкон и заканчивался окном Софьи Кузьминичны. Каждое утро Софья Кузьминична выходила на этот балкон кормить голубей. Птицы слетались к назначенному часу со всей округи огромной стаей, не меньше сотни. Софья Кузьминична так увлекалась, что ничего вокруг не видела и не слышала. К тому же шелест крыльев и воркование сотни глоток почти заглушали все звуки. Малахитову оставалось только улучить момент, когда Софья Кузьминична повернется к нему спиной. И как только такой момент представился, Дмитрий Дормидонтович метнулся в гущу стаи, схватил одного голубя за крыло и уволок в свою комнату. Съел его с жадностью, даже не ощипывая. Только перья сплевывал. Голубь оказался на удивление вкусным, теплым и мягким, слегка солоноватым на вкус. Малахитов с наслаждением обсосал косточки, смел перья под кровать и пошел за добавкой.