— Нельзя.
— Мы будем тихо сидеть.
— Нет, не будете.
— Откуда ты знаешь?
— Я предсказываю будущее, — произнес я.
— Не может быть.
— Почему это?
— Потому что это нарушило бы перчинно-следовательные связи, — сказала она.
— Вот что получается, когда маленькие дети смотрят «Доктора Кто», — заметил Джеймс.
— Причинно-следственные, — поправил я.
— Одна фигня. Ну, можно мы послушаем?
Я разрешил, и они сидели тихо целых две минуты (дольше, чем я ожидал), пока музыканты играли «Airegin».[34]
— Это твой папа, да? — спросила девчонка, когда отец явился. — Я и не знала, что он музыкант.
Очень непривычно было видеть отца за клавишами в окружении других музыкантов. Я никогда не был на его выступлениях, но в памяти у меня осталось множество черно-белых фотографий, на которых он с трубой. Он старался подражать Майлзу Дэвису и держать ее, словно винтовку в парадной стойке. Но и на клавишах он играл хорошо, даже я это понимал. Однако мне все равно почему-то казалось, что синтезатор — не его инструмент.
Эта мысль не давала мне покоя даже после того, как они закончили играть, и я никак не мог понять почему.
После репетиции я решил, что мы все дружно отправимся в «Ананас» на Левертон-стрит и пропустим по кружечке, но мама пригласила всех к нам домой.
На лестнице меня тормознула та самая языкастая девчонка, которая просилась послушать репетицию, — правда, уже без компании.
— Я слышала, ты умеешь колдовать, — сказала она.
— Кто тебе сказал?
— У меня свои источники, — ответила она. — Так это правда?
— Да, — кивнул я. Если сказать ребенку правду, это скорее заставит его замолчать, нежели если треснуть его по уху. И к тому же в глазах закона это не будет выглядеть насилием над несовершеннолетним. — Я умею колдовать. И дальше что?
— По настоящему? — спросила она. — Без дурацких фокусов?
— По-настоящему.
— Научи меня.
— Давай так, — сказал я. — Ты сдаешь среди прочих выпускных экзаменов латынь — и я начинаю тебя учить.
— Идет, — сказала девочка и протянула руку.
Я пожал ее — ладошка была маленькая и сухая.
— Клянись жизнью матери, — потребовала она.
Я замялся, и девочка стиснула мою ладонь что было силы.
— Давай! Жизнью матери.
— Я никогда не клянусь жизнью матери, — ответил я.
— О'кей, — не стала она настаивать. — Но уговор есть уговор, не забудь!
— Не забуду, — сказал я. Но тут мною овладели подозрения. — А как тебя зовут?
— Эбигейл, — ответила она, — я живу на этой улице.
— Ты что, действительно собираешься выучить латынь?
— Я ее уже учу, — сказала она. — Ну, пока.
И побежала в сторону своего дома.
Я мысленно сосчитал до десяти. На сей раз я и без Найтингейла понял, что совершил ошибку. И еще кое-что было совершенно ясно: Эбигейл, которая живет на этой улице, попадает в мой список особого внимания. По правде говоря, я его заведу только и исключительно для того, чтоб внести ее туда под первым номером.
Когда я поднялся наконец к себе, то увидел, что музыканты уже просочились в папину комнату и ахают над его коллекцией пластинок.
Мама загодя совершила солидную закупку в кулинарии ближайшего супермаркета, и теперь на тарелках лежали сосиски в тесте, мини-пиццы и картофельные чипсы-колечки. Кока-кола, чай, кофе и апельсиновый сок выдавались по первому требованию. Мама, похоже, была весьма довольна собой.
— Ты знаешь Эбигейл? — спросил я.
— Конечно, — ответила она, — это дочка Адама Камара.
Я смутно вспомнил это имя — вроде бы это был один из нескольких десятков дальних родственников, объединяемых для простоты словом «кузены». На самом деле степень их родства варьируется от собственно двоюродных братьев до белого парня из «Корпуса мира»,[35] который как-то раз в 1977 году зашел в барак, где жил мой дедушка, да так там и остался.
— Ты что, рассказала ей, что я умею колдовать?
— Она приходила к нам с отцом, — пожала плечами мама, — наверное, что-то услышала из разговоров.
— Так вы, значит, в мое отсутствие говорите обо мне?
— Да, и ты бы сильно удивился, если бы услышал наши разговоры.
«Это уж наверняка», — подумал я, зачерпывая горсть чипсов из тарелки.
По просьбе мамы я заглянул в отцовскую комнату и спросил музыкантов, не хотят ли они перекусить. Папа сказал, что они придут через пару минут — естественно, и речи быть не могло о том, чтобы подходить с едой к его пластинкам. Потом, моментально обо мне забыв, он продолжил обсуждать с Дэниелом и Максом переход Стена Кентона к третьему течению.[36] Джеймс сидел на кровати с пластинкой в руках и терзался ужасными сомнениями, свойственными всякому любителю винтажного винила: ему очень хотелось взять у отца эту пластинку послушать — и в то же время он понимал, что сам, принадлежи она ему, ни за что никому ее не дал бы. Он воистину был близок к полному отчаянию.
— Я знаю, это сейчас не в моде, — сказал он после монолога о Доне Черри, — но я всегда питал слабость к кларнету.
Если бы я был персонажем мультика, в этот самый момент у меня над головой загорелась бы лампочка.
Взяв папин айпод, я принялся листать список аудиозаписей в поисках нужного трека. Прошел с ним через кухню на балкон, откуда открывался вид на неровный ряд окон дома напротив. Там я наконец нашел нужную песню. «Body and Soul» в исполнении «Blitzkrieg Babies and Bands». Кен Джонсон по прозвищу Змеиные Кольца сделал из нее настолько свинговую танцевальную мелодию, что Коулмену Хокинсу наверняка потом пришлось придумать целое новое течение в джазе, только чтобы вытеснить ее из головы. И именно эту версию я слышал в «Парижском кафе», когда танцевал с Симоной.
Вестигий, исходящий от тела Микки-Костяшки, был звуком тромбона. От Сайреса же Уилкинсона осталась мелодия альтового саксофона. Это были инструменты, на которых погибшие играли при жизни. Генри Беллраш играл на кларнете, однако кларнета в «Парижском кафе» я не слышал.
Зато слышал Кена Джонсона по прозвищу Змеиные Кольца и его «Оркестр Западной Индии», в полном составе погибший в этом кафе более семидесяти лет назад.
Таких совпадений не бывает.
На следующее утро, отпросившись у Найтингейла с занятий, я отправился в Кларкенвел, в Лондонский архив. Лондонская Корпорация[37] — это организация, призванная следить за тем, чтобы Сити — деловая и банковская часть Лондона — не подвергался пагубному воздействию новомодной демократии, в течение последних двух столетий время от времени поднимающей свою уродливую голову. Если власть капитала годилась для Дика Уиттингтона,[38] утверждает руководство Корпорации, то и для Лондона двадцать первого века она тоже вполне сгодится. В Китае-то, в конце концов, именно так и получается, и все прекрасно.