Старик резко обернулся. Крокодил стоял перед ним — в коричневом пиджаке от лучшего портного, но уже поношенном, сшитом года три назад. Широкий потертый шарф свисал наподобие галстука. Штаны были в крупную клетку, слегка выцветшие.
— Зря вы… — сказал Крокодил. — Теперь вам будет труднее поверить в… — он неловко покрутил когтистым пальцем у виска. — Впрочем, сейчас мы это…
— Простите, — позвали у старика за спиной, — у вас не будет покурить? — Дама с блестящим от пота лицом и жирно накрашенными губами, в костюме, слишком плотном и жарком для такой погоды, показала зажигалку. — Вот, ее взяла, а сигареты забыла, торопилась.
— Я давно бросил, сразу после войны… — начал было старик.
Она посмотрела так, будто говорил он это с папиросой во рту.
Машинально хлопнул себя по карманам и обнаружил в правом огромный портсигар с сине-белым треугольником на крышке. В треугольник вписан был алый глаз.
— Вот, пожалуйста. — Старик раскрыл портсигар и увидел, что не хватает сигарет пяти-шести.
Женщина взяла одну, потянула носом:
— Боже, неужели Gold Virginia?..
Он торопливо кивнул, дождался, пока она уйдет и обернулся, уже зная, что никого рядом с ним не будет.
Так и вышло.
Зашагал по дорожке к воротам, помедлил и швырнул портсигар нищему в смешной спортивной шапочке. Тот забормотал что-то насчет «храни тебя Господь», раскачиваясь и кланяясь, точно китайский болванчик.
— «Захотелось покоя»? — сказал ему старик. — Что он имел в вид-ду? Ведь я… всю жизнь же, только для других, я и сейчас… и сейчас!..
Нищий отчаянно закивал и взглянул по-собачьи, с надеждой. Старику сделалось тошно.
Пошел к метро. Повсюду были гирлянды, растяжки, воздушные шары. Дети смотрели ему вслед, завороженно разинув рты. Взрослые уважительно кивали. Он кивал в ответ, едва различая, кто перед ним.
Очень хотелось курить.
Город творил с ним непонятное: миновав Гренадерский мост, старик вдруг оказался перед Дворцовой. Здесь готовились к параду; маршировали войска, и он вдруг сообразил, что форма на них — не нынешняя, тогдашняя. Показалось: узнает лица. Не по отдельным чертам — по выражению, по взглядам.
— «Пок-коя»? — сказал он в никуда. — «Пл-лэ-лэ-лод воображ-жения»?
Солнце светило ярче прежнего. Ни пятнышка, ни отметинки на сияющем шаре.
— Не «дважды», — сказал старик. Люди уже косились на него, какая-то мамаша подхватила двух дочурок и потащила прочь, не обращая внимания на их вопли. — Не дважды — трижды!
Город затаил дыхание. Признал, расступился, распахнул перед ним свою изнанку: от Дворцовой до Васильевского острова — два шага, сразу на Средний проспект и к «Детскому миру».
Внутри было не протолкнуться, особенно возле витрины с резиновыми масками. Люди, звери — все выстроились в разномастную очередь, покупали и здесь же примеряли, и бежали к зеркальной панели посмотреть — ладно ли сидит? Маски сидели как влитые. Покупатели смеялись, тыкали друг в друга пальцами, корчили потешные рожи.
Он едва протиснулся через эту толпу, поднялся на этаж выше, нашел то, что было нужно. Выбил чек и направился к выходу, сжимая в руке пакет с картонной коробкой. Нес бережно и твердо, как младенца.
Над Александровским парком висел брюхастый дирижабль-дракон, застил солнце. Люди ходили, запрокидывая головы, и тыкали пальцами. Старик сел на лавочку отдышаться. Всего пять минут, сказал себе. Уже скоро.
— Зря, — сказал ему Крокодил. — Глупо, не оценят. Это будет фарс, позор. Из героя — в юродивые? Зачем все перечеркивать? Вспомни Первое Звериное. Войну вспомни. Усатого хотя бы. Даже вот в кинотеатре — это было достойно. Пафосно, но достойно. А сейчас… Безумие, больше ничего. А может, ты испугался? Струсил? Забиться в клетку, только бы не видеть, не слышать… А?! Ведь скажут, что испугался или сошел с ума, ты же знаешь. Ведь не п-п-поймут же!..
На скамейке напротив компания подростков громко смеялась и шелестела пакетами: в бумажных были бутылки, в серебристых — чипсы. Вокруг вертелся и подпрыгивал кудлатый цуцик, хватал зубами за штанину то одного, то другого.
— Вот ради кого? — спросил Крокодил. — Ради них? И ты-ты-тогда, и с-с-сейчас — все ради н-них?
Подростки, перебивая друг друга, болботали, отчетливо, но слов он не понимал. Как будто что-то щелкнуло в голове, как будто отжали тугой рычажок: все вокруг двигались словно по ту сторону подкрашенного алым экрана, и говорили несуразно, и глядели с уважительной издевкой (как? — он и сам не объяснил бы). Он вдруг показался себе ожившей фигурой, сторонним наблюдателем, персонажем, героем, шутом.
Цуцик потерял всякую надежду растормошить подростков, метнулся к старику, цапнул за штанину и дернул. Несильно — но ткань порвалась легко, будто это была бумага, писчая бумага.
Он встал — и цуцик с испуганным визгом сиганул к хозяевам, под лавку. Те замолчали.
Старик шел к ним, расправив плечи, коробку держал в правой, как винтовку.
Как шел когда-то к Петропавловке вызволять из лап Гориллы семилетнюю Лялю. Как шел, неся осажденному городу огонь. Как шел к выходу из кинотеатра.
— Бундолор алли! — сказал вихрастый подросток. Дернул кадыком, провел рукой по волосам. — Агру. Ен кандолир…
— Ничего, — ответил ему старик. — Ерунда какая. Подумаешь — штаны.
Он вскрыл упаковку, вынул пластмассовую саблю, аккуратно опустил коробку в урну.
И зашагал по дорожке — высокий, сверкающе-седой. Как на параде.
* * *
Его сумели остановить только возле медвежатника. Сперва не приняли всерьез, потом, когда поняли, слишком долго тянули.
На окрики он не реагировал; махал саблей и кричал: «Кара-барас!»
Люди боялись к нему подходить. Наконец приехала карета с санитарами и ружьем. Дозу снотворного точно рассчитали, после несколько раз перепроверяли; врачи не были виноваты. Они вообще подоспели в самый последний момент.
Он к тому времени уже развалил металлический забор перед вольерами, снес замок на ближайшей клетке и начал рубить прутья.