Однако к тому моменту, как я взобрался на гребень последнего из невысоких холмов и впервые увидел кусочек моря на восточном горизонте, уверенность, испытанная мною в Петербурге, вернулась ко мне. Я больше боюсь разоблачения, чем Лихорадки Амазонок.
Я провел на побережье два дня, когда увидел свою первую Амазонку.
Караван-сарай — эклектичное сооружение: прочные готовые секции, сделанные еще до Лихорадки, перемежаются с обычным и необожженным кирпичом и бетоном, все это покрыто листовым железом; сооружение окружено изгородью из разных по размеру бревен и проволоки, высотой до пояса. Сегодня я не первый путешественник, который остановился здесь. Рядом, в тени чахлого дуба, пасутся два стреноженных мула и лошадь, они жуют сухую траву с каким-то покорным упрямством. На другой стороне двора стоят два открытых грузовика, исцарапанных и помятых, заваленных деревянными ящиками и тюками, брезентовые тенты над пассажирскими местами испещрены разноцветными пятнами.
На сиденье одного из грузовиков восседает женщина в куртке из овчины, голубых штанах и сандалиях. На вид ей около сорока, она из Тиешана, с мощной челюстью, черные волосы коротко острижены, из-под головного платка в сине-белую полоску сверкают узкие глаза.
Моя первая Амазонка. Я изображаю приветствие, приложив руку к сердцу, но не получаю ответа. Женщина слегка отодвигается, и тогда я замечаю на брезенте рядом с ней, в нескольких дюймах от ее руки, длинноствольный пистолет. Я отворачиваюсь с безразличным видом и веду своих мулов туда, где привязаны остальные.
Внутри караван-сарая темно, он освещен только фонарями путешественников; во дворе пахло океаном, но здесь воняет дымом, потом и керосином. В помещении около дюжины женщин и девушек, трое — Эзхелер, остальные — тиешанки. Две женщины Эзхелер, мать и дочь, обе по имени Амина — торговки вроде меня, возвращаются к своим кланам после посещения рыночного городка Хайминг; мулы принадлежат им. Третья, Мариам, хозяйка лошади, — врач, путешествует на север в надежде купить медикаменты.
Тиешанки с грузовика держатся особняком и глядят на нас подозрительно, не отпуская от себя дочерей. Известно, что Эзхелер похищают детей.
— Мы должны красть что-то, принадлежащее им, — говорит Амина-дочь. Ей пятнадцать, она возвращается из своего третьего путешествия в Хайминг, и, хотя мне не видно выражения ее лица из-за вуали, я догадываюсь, каково оно. Она знает, что тиешанки ее не любят, и поэтому они ей не нравятся.
Я улыбаюсь за своей вуалью. Должно быть, подростки везде одинаковы.
Я надеялся не встретить на пути Эзхелер и прибыть в Хайминг неузнанным. Я сижу тихо, сосредоточившись на фигурах своего танца. Но ни Мариам, ни Амины не задают мне вопросов, они просто делятся со мной кофе и дают кое-какие советы насчет рынков в Хайминге. В конце концов я расслабляюсь достаточно, чтобы задать вопрос.
— Вы знаете посредницу по продаже коки по имени Мей Юинь? — спрашиваю я.
Амина-мать и Мариам, доктор, кивают.
— Для горожанки она довольно честна, — говорит Мариам.
— Она говорит на эзхелер, — вступает Амина-дочь. — Но слушать ее неприятно.
— Ты не должна отзываться о ней плохо, ведь ты еще жуешь сладости, которыми она тебя угостила, — мягко упрекает ее мать.
Почему-то я бросаю взгляд на Мариам и замечаю, что она смотрит на меня. Мне хочется увидеть ее лицо.
Мей Юинь работает, или работала, на Этнологическую службу Консилиума. Она живет на Ипполите семнадцать лет, пять из них — среди Эзхелер. Ее последнее сообщение, в котором она упоминала, что работает посредником в Хайминге, было получено девять лет назад. Я рад слышать, что с ней все в порядке и она еще живет там; хотя ее связи с Консилиумом оборваны, она мой единственный контакт.
Младшая Амина предлагает мне немного сладостей Мей Юинь. Это рисовое пирожное, из тех, что заворачивают в съедобную бумагу. Отправляясь проведать животных, я задумчиво жую его.
Я даю животным — лошади Мариам, моим мулам и мулам Амин — немного воды и сушеных абрикосов. Они осторожно берут абрикосы у меня из рук своими подвижными губами и с хрупаньем разгрызают их большими зубами, и я с радостью вижу, что мои пальцы не дрожат.
Согласно медицинским мониторам, температура у меня слегка выше тридцати семи, и пока иммунная система не обнаруживает признаков начала самоуничтожения. Я нахожусь не намного ближе к центру Лихорадки, белому пятну на картах Эддисона, чем в том месте, где я приземлился, но граница между общепринятой реальностью и аномалией Ипполиты (которую лейтенант Эддисон неверно назвал «границей вероятности») — вещь зыбкая, фрагментарная и изменяется во времени. До сих пор тем не менее анализаторы молчат. Пока мои предсказания подтверждаются.
На таком расстоянии от аномалии можно ожидать, что механизмы будут поддерживать мою жизнь в течение неопределенного времени — в любом случае достаточно долго для того, чтобы я смог умереть от чего-нибудь, кроме Лихорадки Амазонок. Я похлопываю по плечу кобылу Мариам и несколько мгновений обдумываю возможность остаться здесь.
Но я знаю, что не останусь.
Тиешанка, охранявшая товары, та, которую я причудливо окрестил своей первой Амазонкой, исчезла. Ее сменили две пожилые женщины; они сидят на корточках в пыли и играют в кости в свете флуоресцентной лампы. Одна из них улыбается мне, но это похоже на бесстрастную улыбку статуи. Они выглядят так, словно могут сидеть там вечно.
На следующее утро доктор Мариам намекает мне, что, поскольку мы оба направляемся в Хайминг, она была бы рада поехать вместе со мной. Не знаю, почему это встревожило меня, но я растерялся и, не успев обдумать, что делаю, согласился.
После утренней молитвы мы завтракаем вместе — жаренными на сковороде лепешками и рисовой кашей, закусываем еду сушеными фруктами и настоем коки из моих мешков — и делимся едой с Аминами, затем провожаем их в путь на юг. Мы уезжаем, и солнце поднимается из-за холмов, а путешественницы-тиешанки просыпаются. У двух женщин маленькие дочки — им не больше четырех-пяти лет, и я вижу, что Мариам смотрит на них — задумчиво, как мне кажется, хотя из-за вуали об этом трудно судить.
— Я была еще ребенком, когда у меня появилась дочь, — говорит мне Мариам. Мы покинули караван-сарай три дня назад и едем бок о бок по дороге с растущими вдоль нее искривленными соснами, до Хайминга осталось всего два дня пути, и на северо-востоке уже показалось пятно смога. — Четырнадцать. Ребенком. — Она смотрит на меня. — Видишь ли, я жила в миссии. Когда мы закончили учебу, двадцать человек из нас увезли вверх по реке, в Фемискиру,[221] в Эретею. — Она смотрит вдаль сквозь смог Хаймин-га, словно пытаясь заглянуть в прошлое. — У меня нет слов, чтобы описать север, Язмина. — Она в раздражении качает головой. — Слова остались там… когда я спустилась вниз по реке.
— Но там было очень красиво. Это я помню. Мариам снова смотрит на меня.
— Даже так далеко на севере шансы самопроизвольного зарождения жизни очень низки — возможно, один на сотню, если не меньше. — Она коротко смеется. — Думаю, мне повезло, а может, не повезло. — Она поворачивается в седле, чтобы взглянуть мне прямо в лицо. — Сколько тебе лет, Язмина?
— Двадцать один. — Это неправда, я сбрасываю семь лет, но двадцативосьмилетняя женщина Эзхелер не может быть такой невежественной, как я.
Мариам снова смотрит на дорогу.
— В этом году моей Рабий исполнилось бы двадцать два. Откуда следует, что Мариам тридцать шесть. Я смотрю на нее, на ее тело, обрисованное складками бурки, прямую спину и узкие плечи; маленькие увядшие руки с длинными пальцами хирурга свободно лежат на поводьях. Внезапно моя ложь насчет возраста кажется мне не такой уж и серьезной. Между моей жизнью и жизнью, которую прожила эта женщина, лежит широкая пропасть, и восьми лет мало, чтобы измерить ее.
— Что произошло? — спрашиваю я. Она качает головой:
— Это не важно.
Мы некоторое время едем молча, тишину нарушают лишь отдаленный шум прибоя и шорох медленно переставляемых копыт. Тихо, не оборачиваясь — словно она одна, — Мариам говорит:
— Надеюсь, ты будешь счастлива здесь.
Она говорит это не на эзхелер, а на арабском. На классическом арабском, очень правильно, с произношением судьи или исследователя хадисов.[222]
Затем она пришпоривает лошадь, удаляется от меня на десять, двадцать метров. Только через несколько километров она позволяет мне догнать себя.
Старая дорога обрывается только один раз, там, где крутой берег внезапно перерезает узкий овраг шириной около километра. Расщелина тянется на восток до самого горизонта — неправдоподобно, искусственно прямая.
На моих картах, полученных до Лихорадки, нет ничего подобного. Однако, когда я подъезжаю ближе, на мелководье, причина становится ясна. Холм угольно-черного вещества тянется прямо посредине долины, вздымаясь над песком и водой, подобно спине затонувшей змеи.