— Умерла моя жена, — говорю. Вру. — В космосе погибла. А новой еще не обзавелся.
Он снова поклонился.
— Простите за жестокую бестактность, — говорит. — Скорблю вместе с вами.
И больше ни о чем спрашивать не стал, посовестился. Я, натурально, не стал у него выяснять, что ему не так. А зря.
Мы вытащили из его машины в мою все ценное, так что я видал их крылья изнутри. Хорошая штука, по рабочим качествам нет претензий, особенно вооружение впечатлило, но частности забавные довольно-таки. Вот, к примеру, у его пилотского кресла под правым поручнем — подставка для меча. И около койки — тоже такая подставка. Убиться.
Я говорю:
— Ты с мечом вообще никогда, что ли, не расстаешься?
А он:
— Меч — моя душа. Часть моего естества. Надеюсь, что не расстанусь с ним без принципиальнейшей причины, — помолчал и добавил: — Надеюсь вообще никогда с ним не расставаться.
Я выслушал и позволил забрать старое кресло и подставку из каюты. А то ведь с него бы сталось в бою держать меч в малоподходящем месте, на приборном щите, к примеру, и, в конце концов, воткнуть его куда-нибудь или себе, или звездолету. Я ж все понимаю. Чужие заморочки, они кажутся смешными постороннему, но для хозяина заморочек они страшно важные. Ну какой, положим, лавиец пойдет в бой без образка со святым Эрлихом? А тэффяне плюют на ладонь и втирают в висок — ляд знает, зачем, но любой тэффянин так делает. Йтен курят траву эту мерзкую, лаконцы прокалывают себя всякими железками, астропанки с Боура морды себе татуируют… Ну меч, подумаешь… да пусть со своим мечом хоть в обнимку спит, если ему это привычно. И вообще — молодой еще.
У него в каюте на стене стереокартина висела, красивая. Яркий такой лес — лианы в крупных красных цветах на черных деревьях, листья желтые, рыжие, а на переднем плане дерутся два зверя. Красно-бурые такие, полосатые, сплошные клыки и мускулы, и страшное напряжение очень здорово схвачено. У одного уже между ухом и шеей шкура располосована, кровища хлещет, но ему это, вроде, до звезды в данный момент. Не чувствует на адреналине и в горячке. Эффектно.
Укки говорит:
— Вам нравится?
— Да, — говорю. — Возьми с собой. Хорошая картина. У нас в машине повесим.
И, вижу, ему от таких моих слов очень полегчало, он совсем расслабился и заулыбался. Картину снял и унес. Мы ее повесили в каюте. Потом еще Укки в нашей справочной базе на экране заставку сделал: два оленя с Сеты на скальной плите сшиблись рогами. Ужасно ему нравились всякие картинки, на которых зверюги сражаются, хоть настоящие, хоть выдуманные чудовища. А я не препятствовал, тем более что картинки он вполне хорошие выбирал. С чувством.
В трюме у него обнаружилось полдюжины контейнеров с кристаллами, симпатичными такими, фиолетовыми, прозрачными. Очень твердыми, типа сапфиров по физическим характеристикам. Судя по способу хранения, не радиоактивными и для человека безопасными. Мы их потом загнали одному, который вел дела с ювелирами Лави и, вроде бы, Тэффа тоже. А он их, слышно, перепродал, как очень экзотические драгоценности, и довольно основательно наварился, хотя на Нги-Унг-Лян эти штуки используются в индустрии развлечений. Вызывают эйфорию, будучи вставлены в какую-то излучающую фигулию, которую Укки мне так и не смог объяснить.
А может, и сам путем не знал. Спереть наркоту, чтобы толкнуть — это да, а самому оттягиваться — это уже нет. Не того он у меня воспитания был. Чисто классический мальчик из хорошей семьи — такой вежливенький, спокойный и нетрепучий, не пилот, а находка. Сокровище. Вдобавок чистюля. Отличные качества. В космосе, в крошечном пространстве, вдвоем с гавриком, который целыми днями трындит тебе в уши и всюду сует объедки вперемежку с грязными носками, долго не протянешь — в конце концов, хочется вышвырнуть его за борт и полюбоваться агонией.
На самом деле пилота выбрать — не ботинок обуть. Пилот — не девочка на вечерок, тут подход нужен, психология. В Просторе смерть всегда в затылок дышит; важно, чтобы этот затылок был прикрыт, хоть относительно. И важно не собачиться из-за пустяков, потому что из-за пустяков в приступе клаустрофобии чаще всего и цапаются насмерть. А Укки был такой идеальный партнер, что я диву давался.
Мы вернулись на Мейну и отлаживали машину целую неделю. И Укки кротко вкалывал, без слова протеста. Как буйвол, тянул. Как киборг, чтоб мне треснуть.
Ему, бывало, скажешь:
— Ты, орел, с чего это параллаксоид включил и бросил? У тебя что, пожар где-то случился?
А он:
— Простите, я был недостаточно собран, — и смотрит с детской виноватой улыбочкой. — Я задумался обо всяких пустяках, это плохо.
При всем том, что собранности-то у Укки на пятерых мейнских охламонов хватило бы. Я до того, как с ним познакомился, никогда не думал, что на белом свете, а не в больном воображении мейнских охотников, бывают до такой степени совершенные члены экипажа. Нет, он не был совсем уж ангелом — но если бы не эти крохотные недостатки, Укки просто забрали бы в Эдем живым.
Он по вечерам махал своим мечом. Предпочитал внутри машины — потому что снаружи собиралась толпа глазеть, а Укки, особь повышенной скромности, злился, раздражался и сбивался с ритма. А то, что я смотрю, ему, похоже, даже нравилось, и мне тоже нравилось: сущий балет. Такой он был грациозный и опасный, как кот, который ловит птичку… его вечерние тренировки для меня скоро стали вроде развлечения. По самому началу он и мне предложил спарринг на палках, только я отказался. Если мне понадобится кого-нибудь убить, я убью без всяких танцев, быстро и просто. Меня хорошо учили. Все эти выверты не для меня. Но смотреть приятно.
Покидать наши крылышки без крайней нужды Укки не любил. И вообще Мейну не залюбил без видимых причин. Его неплохо приняли, но… не нравились ему парни Большого Эда. В принципе. Никто.
Пить он не пил ни капли. Попробовал ром, закашлялся, выплюнул. Шнапс только понюхал и отставил. Даже кофе не жаловал, а приглянулся ему шоколад на молоке. И я радовался, конечно, потому что непьющий пилот — это уж совсем фантастический персонаж, но и удивлялся. Думал, может, Укки только кажется взрослым парнем, а на самом деле дитя еще горькое? Не по годам умненький, очень послушный ребенок, а? Вундеркинд…
На девочек он косился и молчал. Если какая с ним заговорит — только что не шарахался, а мина такая, будто с ним человекообразный навозный жук пытается кокетничать. Но ни о чем не спрашивал, пока как-то я не остался у одной… допоздна.
Прихожу, а Укки не спит, читает. И не видит меня в упор, мой вежливый пилот. Без обычных "здравствуйте, Фог" и "доброй ночи". А я замечаю, что он, хоть и смотрит в книгу, не об этом думает совершенно — тошно ему и брезгливо до невозможности от моей безнравственности.
Тогда я говорю:
— В чем дело, Укки? Хочешь сказать — говори прямо, не мнись.
Поднял глаза — живой укор. Просто больное лицо. Тяжелое разочарование.
— От вас пахнет этой сладкой дрянью, Фог, — говорит. — Этой женской мерзостью. И у вас красная краска на воротнике. Вы трогали такую женщину.
— Положим, — говорю. — У меня-то уже наступило Время Любви, малек. Почему бы и нет?
— Почему, — говорит, — вы не женитесь? Как можно?
— Да нет, — говорю, — тут подходящих, чтоб жениться. Так, шкурки. Товар. И что ж теперь — не жить, что ли? Подумаешь…
А у этого дурачка чуть не слезы на глаза навернулись.
— Нет, — говорит, — невозможно. Недопустимо. Отвратительно. Простите, Фог, мне это отвратительно.
— Ты, — говорю, — мелкий еще. Вот наступит у тебя Время Любви, посмотрим, что ты запоешь.
Мотнул головой, прищурился, выдал:
— Да ни за что! Никогда человек, которому мать вручила меч своими святыми руками, не прикоснется к такой, как эти! К продажной! Которая с кем попало! Не мне вас упрекать, Фог, но это мерзко!
Бросил книгу, лег, отвернулся и одеялом укрылся с головой. И даже, вроде бы, всхлипывал. А мне было стыдно, хоть это и смешно звучит. Ребенок ко мне всей душой расположен. Невинное создание. Сиротка. А я по девкам шляюсь, вместо того, чтобы показать этому юному праведнику пример добродетели.
Но не жениться же для его удовольствия! Вот уж чего я не собирался делать в принципе, так это вешать себе на шею существо, пользы от которого на грош, а возможностей в смысле подстав — цистерна и маленький контейнер. Каждая женщина — потенциальный трепальщик нервов и источник повышенной опасности.
Но ребенку я это излагать не стал. Укки и так на меня еще два дня дулся, не заговаривал, отвечал сухо и кратко, но потом мы на дело улетели — и он сменил гнев на милость. А я после той истории конспирировался от собственного пилота, как только мог — лишь бы не видеть этого его больного лица. Правда, он, похоже, догадывался, что я все равно развратничаю… но смирился, скрепя сердце.