А она — директор-воспитатель-менеджер-спонсор-ангел-хранитель интерната для слабоумных детей. Квартира её — тут же, при интернате. Адский рай — шум, гвалт, смесь слабоумных и вполне здоровых детишек, рев, смех, сопли, все чем-то заняты, по полу — рулоны обоев через всю комнату (для рисования картинок), куклы Барби, разноцветные пирамиды, неумолкающие трубы и барабаны, сверкают мониторы компьютерных приставок, веревочные лестницы свисают с потолка — и через все это с благожелательной улыбкой на длинных устах шествует Недоеденный Паук, пробирается к себе в норку, где кропает детские стишки и рассказики для журналов, упорно, но беспобедно соревнуясь с Григорием Остером, Хармсом, Эдуардом Успенским и прочими корифеями
(«Лягушка квакает, сияет ночь, и утка крякает — чия-то дочь…»).
Больше он не умеет ничего, так что у Маришки на самом деле не четверо, а пятеро детей… Плюс весь интернат.
СЮЖЕТ 15/3
Сэнсей делает себе второй коктейль, любуется стопочкой напросвет и…
(«в малых дозах водка безвредна в произвольных количествах»)
…выпивает, основательно крякнув и тянется за морковкой. Я смотрю, как он ест свои любимые котлетки, изящнейше и даже грациозно управляясь с вилкой и ножом. Он ничего не говорит, но я знаю, что он все еще ждет ответа.
— Матвея, может быть? — спрашиваю я.
Я знаю, что Матвей не годится, но больше я никого предложить ему не могу. К сожалению, Матвей из тех, кто любит человечество, но совершенно равнодушен к отдельным его представителям и в особенности же — к детям.
СЮЖЕТ 15/4
«Чистый, как хрустальный бокал, талант математика». Мальчик Мотл. Велмат — Великий Математик. Классический еврей, узкогрудый, сутулый, бледный, горбоносый, с ушами без мочек — безукоризненная иллюстрация к Определителю Еврея из газеты «Народная правда».
Он попал к Сэнсею на прием довольно поздно — в возрасте тринадцати лет, и Сэнсей подарил ему тогда книгу Юрия Манина «Кубические формы» (Книга эта начинается словами: «Любой математик, неравнодушный к теории чисел, испытал на себе очарование теоремы Ферма о сумме двух натуральных квадратов».)
В четырнадцать лет мальчик Мотл решил так называемую «Вторую задачу Гилберта» (правда, как выяснилось, уже решенную задолго до него), а в пятнадцать — «Восьмую задачу», никем еще в те поры не решенную. В университет его приняли прямо из восьмого класса без экзаменов и сразу на второй курс. При этом нарушили несколько советских законов и сломали сопротивление неописуемого множества советских бюрократов. Открывающиеся перспективы ослепляли, два восхищенных академика, начисто лишенные почему-то антисемитской солидарности, двигали его, не щадя своей репутации, и, разумеется, в конце концов заслуженно на этом погорели. Их (и его самого) подвело утрированное у вундеркинда до абсурда чувство социальной справедливости.
Вместо того чтобы добивать (в тиши кабинета) почти добитую уже гипотезу Гольдбаха, он принимается вдруг подписывать заявления в защиту узников совести и сочинять страстные послания советскому правительству а ля академик Сахаров. Но он-то не академик Сахаров. Он не умеет делать бомбы, он только умеет доказать, что количество так называемых пар простых чисел бесконечно. Этого оказывается недостаточно. Излишне восторженные академики предупреждены о служебном несоответствии, а сам мальчик Мотл объявлен — для начала — невыездным, потом отовсюду вычищен, моментально превращается в профессионального диссидента, забрасывает математику и наверняка сгнил бы, в конце концов, в тюрьме либо в психушке, но тут, слава Богу, приходит Перестройка и компетентным органам становится е до него.
Он уцелел, но уже в новом качестве. Талант борца за справедливость оказывается в нем сильнее таланта математика. И теперь он — сутулый, вечно голодный и лохматый, как шмель-трудяга, организатор и вдохновитель нескольких микроскопических партий и не думает ни о чем, кроме блага народного, которое понимает не слишком оригинально:
«Раздави гадину!», и все дела…
Сэнсей подбирает на вилку остатки макарон, запивает томатным соком и — в знак благодарности — тихонько поет (в мой адрес):
«Ой, найився варэников, водыци напывся, опрокинув маки-терку, Богу помолывся!»
— Матвея, говорите? — переспрашивает он, утирая губы салфеткой, — Велмата нашего, никем не превзойденного? Велмат в своей нынешней ипостаси годен только на то, чтобы штурмом брать цитадели коррупции. А также бастионы социального зла. Из него опекун, как из господина Робеспьера. Огюстена Бона Жозефа.
Я молчу. Я не знаю, кого ему еще предложить. Новенькие мне почти незнакомы, а из дедов предлагать некого. Я убираю посуду в мойку и ставлю чайник — вскипятить воду для кофе. Потом я говорю:
— А почему Вы вообще думаете, что ему понадобится опекун?
— Я не сказал «понадобится»! — возражает он, раскуривая сигарету, — Я сказал: «может быть».
— А может быть, и нет.
— А может быть, и нет, — соглашается он, — Я уже не об этом. Я уже о другом…
И он замолкает, глядя в окно, затягиваясь время от времени и с силой выдувая из себя дым, — он словно отплевывается дымом. Я жду продолжения, мою посуду, протираю влажной губкой стол и расставляю толстенькие чашечки коричневого фаянса. Он продолжал молча курить, и я занимаюсь кофе.
— Ни черта не получается, — говорит он наконец, — Я так обрадовался сегодня этому мальчишке. Вы не видите, Робби, и, наверное, не можете этого видеть, но я-то знаю точно: мальчишка — экстра-класс, он всех нас за пояс заткнет, дайте только срок. Он — УЧИТЕЛЬ!
Я внимаю ему с самым (надеюсь) почтительным видом. Он, разумеется, верит тому, что сам говорит. Но я-то знаю, что это само по себе ничего еще не значит. Просто очередной приступ оптимизма. У нас бывали и раньше приступы оптимизма. Как правило, они у нас кончаются приступами угольно-черного пессимизма. Такова жизнь. Приливы-отливы. Подъемы-спады. Восходы-закаты. Черно-белое кино.
— Не верите… — говорит он осуждающе, — Ладно. Дело Ваше. Я не о том. Я вот о чем. Он — учитель, и ему не нужны никакие опекуны. Но я почему-то вдруг подумал: ну, а если бы опекун понадобился? Если бы нужен был позарез! Сегодня. Сейчас. Где нам его взять? Из кого выбрать? А? Не знаете? И я не знаю…
СЮЖЕТ 15/5
Он тыкает окурком в блюдечко — с ненавистью, словно это глаз заклятого врага.
— Вы ленивы и нелюбопытны. Бог подал вам со всей своей щедростью, как никому другому, а вы — остановились. Вы стоите. В позе. Или — лежите. Вы сделались отвратительно самодостаточны, Вы не желаете летать, вас вполне устраивает прыгать выше толпы, вы ДОВОЛЬНЫ — даже самые недовольные из вас…
Он пытается снова закурить, но тут уж я начеку. Он отдаёт коробку сигарет без сопротивления, даже не заметив.
— Богдан? Любимчик, да, не спорю — любимчик. Благоносец. Кладезь добра… Где он теперь — этот наш кладезь добра? Коралловый аспид! Гадюка рогатая. Подойти страшно. Я боюсь с ним разговаривать при встрече, Вы можете себе это представить?
— У него сейчас уже есть опекуемый, — напоминаю я на всякий случай, но он меня не слушает.
— Кладезь добра… Боже, во что вы все превратились! А Тенгиз?
«Бороться со злом, видите ли, все равно, что бороться с клопами поодиночке: противно, нетрудно и абсолютно бесполезно…».
…и поэтому не надо больше бороться со злом, а давайте лучше таскаться по бабам или устраивать эстрадные представления для новороссов…
— Юра Костомаров честно и бездарно зарабатывает на хлеб насущный, Полиграф наш Полиграфыч…
— Андрей Страхоборец — старик. В пятьдесят лет он — старик! Что с ним будет через сто? Через двести? Руины? И ведь это все — драбанты, спецназ, старая гвардия! Деды! А молодые ни к черту не годятся, потому что ничего пока не умеют. Они, знай себе, галдят: «Дай, дай!..» О, проклятая свинья жизни!
— Вы еще Вадима забыли, — говорю я, — Resulting Force.
— Вот, именно. Резалтинг Форс. Только почему вы решили, что я его забыл?
— Мне так показалось.