Представьте же себе, дорогой FI., наше положение. Мы оказались в недрах жилища, чей хозяин лежит где-то мертвый, меж тем как его призрак, дышащий всеми страстями не вполне завершившейся жизни, реет по дому, налетая на дверные косяки. Благоразумие требовало от нас со всей возможной быстротой покинуть это место и заявить о случившихся вещах службам, для коих благочиние составляет первенствующий предмет заботы. Вместо этого я подобрался к двери и задвинул ее каким-то антикварным сундуком с когтями и свадьбой Пирифоя, стоявшим in promptu{10} у стены. Возможно, Вы на моем месте выглянули бы в коридор; в таком случае я глубоко сожалею, что на моем месте был я (впрочем, я сожалел об этом уже тогда), ибо мне совсем не хотелось высовываться в темноту, среди которой барон Эренфельд пользуется благами бессмертия. Филипп смотрел на мои действия с понятным скептицизмом, однако указывать мне на тот факт, что наш гостеприимец ныне находится в агрегатном состоянии, позволяющем ему входить в комнату через замочную скважину, не стал. Воспользовавшись своим правом званого гостя и разумного существа на бессмысленные выходки, я вернулся в кресло, ландшафтам которого уже начинал соответствовать, и спросил Филиппа, что он думает о наших дальнейших действиях. Филипп вздохнул и сказал, что, сколько он помнит, до выхода из дому довольно далеко; что делать попытку вырваться наудачу было бы крайне опрометчиво, ибо если бы удача нам благоволила, мы бы сейчас были не здесь; и что, принимая во внимание все вышесказанное, а также многое из того, что не было сказано вследствие своей очевидности, прежде чем выходить отсюда, нам следует задаться вопросом, что мы знаем о привидениях.
Это-то несложно, сказал я, — ведь и детям ведомо то, что Плиний в письме к Суре рассказывает о привидении и философе Афинодоре: а именно, что был в Афинах большой дом, где по ночам слышался звон железа, а затем являлся призрак изможденного старика, с колодками на голенях и цепями на руках, нагонявший ужас на жителей, кои не могли забыть его и в дневные часы, когда он скрывался; бессонница и недуги наконец вынудили людей покинуть дом на произвол этого чудовища, вывесив, однако, объявление, что он сдается внаем, хотя рассчитывать было не на кого, кроме приезжих. Появляется в городе философ Афинодор, читает объявление и, видя подозрительную дешевизну, обо всем расспрашивает и до всего допытывается; с тем большей охотой, однако, снимает он зачумленное жилье, и, велев постелить себе в передней части, отсылает на ночь домочадцев во внутренние покои, сам же остается со светильником, стилем и табличками. Явившийся призрак застает его за работой: он подзывает Афинодора пальцем, а тот машет ему рукой, прося обождать. Призрак коротает время, гремя цепями над ухом Афинодора, а когда тот наконец соглашается уделить ему минутку, ведет его, ступая медленно, будто отягченный оковами, во двор дома и там внезапно пропадает. Оставшись один, Афинодор помечает место, где пропал призрак, пучком сорванной травы и идет со спокойной душою спать, покамест домашние, попрятавшись в чуланах, составляют хвалебные речи к его похоронам. Поутру Афинодор идет к магистратам и просит повеления разрыть это место; находят кости, обвитые цепями, и предают их приличествующему погребению, после чего дом навеки избавился от покойника.
Только я, доведя до счастливого конца эту историю, намеревался дать ей благоприятное для нас применение — и подлинно, кто бы усомнился, что самообладание и здравый разум помогли Афинодору и дом спасти, и себя прославить, и призрака упокоить надлежащими почестями — как Филипп спрашивает, не ошибается ли он в том, что стоиком был этот самый Афинодор, о коем Плиний рассказывает столь чудесные вещи. Я, еще воодушевленный своим рассказом, будто сам при этом присутствовал, говорю: конечно, так; ведь идет ли речь об Афинодоре Кананите, учителе Октавиана, писавшем против Аристотелевых «Категорий», или же, как полагают некоторые, об Афинодоре из Сол, ученике Зенона, считавшем, что не все проступки одинаковы, или даже — допустим и такую возможность — об Афинодоре Кордилионе, пергамском библиотекаре, — все они придерживались стоического образа мыслей, и это хорошо известно. — Прекрасно, подхватывает Филипп: а коли так, то не считают ли они, подобно другим своей школы, что индивидуальные души не вечны, но, переходя из умершего тела в воздух, переменяются и принимают огненную природу, с тем чтобы напоследок влиться в разум целого? — Выходит, что так. — А скажи мне, друг мой Квинт, спрашивает он, мог ли этот Афинодор, кто бы он ни был — тот ли, что обкорнал книги в Пергаме, или тот, что так славно научил Октавиана добродетели, — верить в привидения, если он не допускает посмертного существования отдельной души? — Пожалуй, не мог. — А теперь, сделай милость, посмотри на всю эту историю, которую ты припомнил, глазами самого Афинодора: мог ли он победить то, существования чего и признавать не хотел? — Так что же он победил, по-твоему, спрашиваю я: давай победим то же самое и выйдем из этого проклятого дома, как он вышел из своего, потому что задерживаться тут я не имею желания. — Тут Филипп снова вздыхает и говорит: кажется мне, Афинодор нам не поможет. Давай я заново пройдусь по тому, что сказано Плинием, а ты, если что будет не так, поправишь. — Попробуй, говорю я, косясь между тем на дверь, в опасении, что не ровен час появится новый участник нашей академической беседы. — Помнится мне, Плиний говорит, что жильцы больше мучились от своей памяти, подававшей им образ ночного старика, чем от него самого[1]; а также — что Афинодор, оставшись один, принялся за работу, чтобы праздный ум не вымышлял призрака, о коем он слышал: а когда уж начали греметь цепи, то он «заградил себе духом уши», как там сказано. — Да, кажется, все так. — Таким образом, предметы, занимающие его дух, Афинодор выстраивает в порядке важности, сначала написав, что было задумано, а потом уже потратив время и на призрака, как некую забаву души. — Пусть будет так; да скажи наконец, куда ты клонишь? — А вот куда: я нахожу, что Афинодор не с призраком борется, но с владычеством внешних чувств, которые он одолевает, сначала слух, потом и зрение, подчиняя их себе и лишь по некотором промедлении соглашаясь выслушать, с чем они к нему пришли. Не людей же он хотел спасти, в самом деле, — тех, кто не посовестился сдавать дом, считая, что обитает в нем смертоносное чудище; и не дом выручить — он, считающий своим домом вселенную? — Тут, в унынии, видя, что рвением своего товарища лишен я полезной истории, намереваюсь поискать другую, как он, жестом меня останавливая, прибавляет: По чести, вся эта басня — лишь аллегория того, как благоразумие хранит покой человека, борясь с внешними чувствами и выходя для этого в память, как в некий вестибюль, чрез который вещи проникают внутрь: в этом убеждает меня и противопоставление передней части дома, где улегся он сам, внутренним покоям, куда отослал он домочадцев; и то, что остальные две истории, рассказываемые Плинием в этом послании, происходят во времена и с людьми, поименованными со всей точностью, между тем как здесь ты сам не знаешь, на каком Афинодоре остановиться, — а ведь они жили-то не в одном веке; наконец, самое имя философа означает ведь не что иное, как donum Minervae{11}, коим является, без всякого сомнения, благоразумие. — Спасибо, говорю я ему, ты много нам содействовал: а что до моих внешних чувств, то они уверяют, что не более четверти часа назад хозяин этого дома клубился передо мной, будто намереваясь пролиться дождем, а после этого распластался по воздуху и улетел за дверь, где теперь, полагаю, испытывает, как далеко простираются возможности нового его обличья. Вот, дорогой Филипп, что я видел и чему намерен в дальнейшем следовать, чтобы не сломить себе шею.
Тут, сам себя перебив, я спросил: а скажи мне, как это он пометил место во дворе? — Травой и листьями; ты сам сказал. — Погоди; как же было дело? Афинодор выходит из дому, держа в руке светильник; травы он, разумеется, из дому не нес, да и по дороге едва ли сворачивал в сторону. Где же он нарвал ее? не там ли, где привидение пропало? — Выходит, что так. — Где это видано — класть то же на то же, чтобы заметить место? а ведь он еще и рисковал, что былинки, им положенные, ветер сдует или слуги, выйдя поутру, истолкут и разнесут ногами?.. — Филипп, с удивлением на меня глядевший сквозь аквариум, спрашивает наконец, к чему я клоню. — К тому, что все происходившее между Афинодором и призраком мы знаем от одного Афинодора; единственное, чем подтверждается его рассказ со стороны, — это точность, с какою он указал место погребения: но входя в рассмотрение деталей, коими он уснастил свой рассказ, я все более сомневаюсь, что слова его правдивы. — Филипп заметил, что, если светильник был открытый и порывом ветра, с которым часто исчезают привидения, его задуло, было бы естественно, пошарив вокруг, нарвать травы и сложить ее там, где стоишь; а я ответил на это, что не менее естественно и куда более разумно было бы оставить на этом месте светильник, раз уж он все равно ни к чему не служит. Филипп сказал, что, если я, полагая, что Афинодор заранее знал, где зарыто тело, на этом основании подозреваю его причастность к убийству, мне следует вспомнить о длительном времени, какое провел там труп, успевший истлеть до костей; я же отвечал ему, что причастность к убийству — отнюдь не самое позорное, что можно себе представить, и что я не сходя с этого места могу указать не менее пяти соблазнов, побудивших Афинодора вести себя так, как он вел, начиная с его упорства вселиться в дом, о котором он ничего, кроме ужасов, не слышал. — Заметив, что мы знаем об этой истории меньше, чем когда начали о ней говорить, мы приуныли.