Возвращаюсь к повествованию о нашем бедствии. — Спор наш еще не остывал. Филипп напомнил мне, что Августин говорит о привидениях в послании Симплициану de diversis quaestionibus{12}, lib. ll: а именно, по вопросу, подлинно ли дух Самуила был явлен Саулу, он не выносит определительного суждения, но склоняется к тому, что это был призрак, созданный дьяволом, который если и пророчествовал, то в пределах ведения, присущего демонам; к этому Филипп прибавлял, что во всем Св. Писании нет слова spectrum{13}, а все прочие слова, могущие означать привидение, имеют иные значения. Я же отвечал на это, что, когда он доберется до своего дома, чего я ему всячески желаю, пусть заглянет в книгу Исаии, именно в главу, где возвещается суд над Едомом и его опустошение: пусть он прочтет: Ibi cubavit lamia et invenit sibi requiem, «Там возлегла ламия и снискала покой себе», — пусть прочтет это, говорю я, и скажет, о чем идет речь, если не о ночном привидении. Комментаторы, заметил Филипп, указывают, что «ламия» здесь означает лицемеров; я же отвечал ему, что прежде чем означать что-то, надо существовать, и что барон Эренфельд может означать внешние чувства, лицемерие, неприязнь к гостям и вообще все, что способен унести, однако я намерен думать, что имею дело не с его значениями, а с ним самим, поскольку считаю такой подход в наибольшей степени соответствующим моему благоденствию.
Таким образом безумствовали мы довольно долго, и в то время как один из нас искал мужества в утверждении, что привидений не существует, другой, воздевая руки, восклицал вместе с Задигом: «Tout me persécute dans ce monde, jusqu’aux êtres qui n’existent pas»{14}. Наконец мы согласились в том, что души умерших — вне зависимости от того, идет ли дело о видениях спящего, поврежденного или трезвого разума, — являются, чтобы просить о погребении или иной помощи, какую могут оказать живые, либо просто сообщить, что их положение столь же несносно, сколь и непоправимо. Есть, впрочем, считающие, что всякое явление такого рода говорит лишь о том, кому призрак является, но не о делах самого призрака; против этого можно привести авторитет Григория Великого, который в «Диалогах» (lib, IV, cap. 30) рассказывает о липарском отшельнике, видевшем, как папа Иоанн и патриций Симмах вели раздетою и связанною душу царя Теодориха и как они низвергли ее в мастерскую Вулкана через дымоход, словно он должен был доставить туда рождественские подарки: и хотя такое видение требует наблюдателя не случайного, но избранного и по безукоризненной жизни, и по остроте зрения, однако же несомненно, что относилось оно не столько к лицу отшельника, сколько к судьбе царя.
Знаменательно, сказал Филипп, что посмертная казнь, как всякое большое бедствие, дает о себе знать заранее, как это случилось и с Теодорихом, если верить историку Прокопию. В самом начале «Готских войн» он говорит, что через несколько дней после того, как Боэция и его тестя постигла гибель, Теодориху была подана за обедом некая рыба с огромной головой, у которой ему вдруг показалось лицо Симмаха: тот смотрел на царя, закусив губу, взором грозным и неотрывным; от этого зрелища Теодорих стремительно уходит в свои покои, где, улегшись на кровать и велев покрыть себя многими одеждами, пытается унять дрожь и объявший его холод, а когда появляется его врач Эльпидий, рассказывает ему о виденном, перемежая рассказ горькими сожалениями о жестокости, допущенной им в отношении невинных людей.
Один пожарный, сказал я, в дымном коридоре горящего здания увидел что-то такое, что заставило его переменить всю прежнюю жизнь: едва выйдя оттуда, он порвал все прежние связи, продал все свои подшивки реферативных журналов, уволился и уехал в глухую рыбацкую деревушку, где провел остаток дней, наблюдая, как местные жители чинят сети, порванные тунцом. Другой пожарный прямо с пепелища, еще дымясь, отправился в веселый квартал, откуда в дальнейшем не показывал носа и где мало-помалу похоронил и имение свое, и здоровье, и былую славу человека рассудительного и воздержного, кончив жизнь за пиршественным столом в компании неопрятных красавиц и ложных друзей. Невозможно утверждать, что в поведении пожарных есть какая-то общая закономерность; и если бы мы утверждали, что первый узрел что-то грозное и наставительное, а второй — нечто, заставившее его усомниться в добродетели, то не засвидетельствовали бы этим утверждением ничего, кроме своей заносчивости в отношении границ познания.
— Что именно он тушил? — полюбопытствовал Филипп.
— Музей культуры народов Севера, — ответил я. — А тот, другой, — казино «Очки». Я же говорю: в этом нет никакого смысла.
— Ну, смысл-то всегда есть, — заметил Филипп.
Кв.
30 марта
Дорогой FI.,
Ваша критика на наши диспутации изумительно хороша, особенно та часть, где Вы разбираете мои подозрения насчет Афинодора, исходя из предположения, что светильник не погас; однако, уничтожив мои доводы, Вы взамен готовы обвинить его в проделках с арендой — если на то пошло, то я думал о нем лучше. Вольно Вам насмехаться над нашими дурачествами — Вы сидите в теплом кабинете, украшенном эстампами, с хорошей книгой, которую в любую минуту можно отложить, и крайняя форма демонизма, которой Вы можете опасаться, — это вторжение Вашей сестры, пришедшей обвинить Вас в пропаже ее коллекции горных бабочек. Разумеется, Вы скажете ей, что любой уважающий себя мужчина средних лет располагает достаточным числом вещей, которые может потерять, не обращаясь к ресурсам своих близких. Мы же имели основания опасаться, что зазвавший нас в гости призрак истощит все усилия, прежде чем выпустит нас наружу.
Наконец, выбившись из сил, я говорю Филиппу: Подлинно, теперь я вижу, что мы с тобой во всеоружии: пожелай барон Эренфельд узнать от нас о природе своего нынешнего состояния, клянусь, мы доведем его до того, что он умрет вторично. — С этими словами я подхожу к окну, чтобы посмотреть, не открыто ли для нас бегство в эту сторону, и вижу, что окно находится не менее чем в пятнадцати футах от земли и что прямо под ним, как на грех, высится кованая ограда с замечательными навершиями, очень острыми на вид; и при взгляде на широкие лужайки, залитые солнцем, еще горестнее стало мне заточение, в коем мы находились. — А все же, — говорю я, — зачем он нас позвал? — При этих словах, вспомнив, что я его соперник, Филипп нахмурился, но я примирительным тоном призвал его отложить наши ссоры до того времени, когда мы сможем предаться им, не заботясь ни о чем другом, а покамест помочь друг другу; и тут, словно божество дружбы меня вдохновило, я спрашиваю его: Скажи мне, а что тебя просили сделать при входе? — Покраснев, он отвечает: Сдвинуть на лоб кожу с волосами, а потом вернуть на место, потому что им стало известно, что я с детства это умею; значит, и с тобой было подобное? — Я рассказываю ему, как был впущен в дом, и заключаю догадкою, что здесь затевается что-то против нас обоих. — Если хозяин и питал к нам враждебность, его смертью она пресечена; и не след нам гадать об этом, возводя на покойника обвинения, ни на чем не основанные. — Тут я напоминаю ему, что за дверью нас поджидает призрак, унаследовавший все намерения барона: ведь если мы говорим, что это тот же самый человек, что иное мы подразумеваем, как не человека с тою же памятью? — Ты сам видел его, перебивает Филипп, — скажи, заметил ли ты, покамест он был тут с нами, что-то похожее на досаду от неудавшегося дела? — Ты имеешь в виду, лицо беспокойное и покрасневшее, пену у губ, громкие и постыдные крики и все прочее, что считается признаками гнева[2]? нет, не заметил; при новой встрече пригляжусь, а пока позволь напомнить тебе, что замысел, укоренившийся в душе, — нечто вроде галльской реки, при взгляде на которую не разберешь, в какую сторону она течет.
Филипп со мною не соглашался, а я припомнил известную в наших краях историю о мстительном привидении; ее принято рассказывать в день зимнего солнцестояния, а поскольку это последнее у нас случается не реже, чем в других местах, то едва ли найдешь человека старше шести месяцев, который не слышал Истории в Скважинах и не рассчитывает услышать ее вновь. Филипп сказал, что мечтает войти в их число, и я заверил, что его мечта немедленно сбудется.
Один молодой человек (так начал я), служивший в пароходстве, был вызван по срочному делу к престарелому дядюшке, много лет жившему безвыездно в своем поместье. Этот дядюшка, давно порвавший отношения не только с родственниками, но и со всем миром, в угрюмом уединении предавался чему-то, что пугливое мнение двух приходов поспешило счесть чернокнижием (отчасти потому, что дядя был в тех краях, можно сказать, великим человеком, который заслуживал иметь коллекционные пороки, отчасти благодаря священнику, который прочел проповедь на стих «И сказал Саул слугам своим: „Найдите мне жену, имущую пифона“», потому что хотел отвадить паству от пасьянса «Могила пастушки»); среди прочих выходок дядя переименовал свое поместье, прежде известное как Приютные Лощины, каким-то халдейским корнем, означавшим то ли «скважины», то ли «гнев», то ли что-то среднее между ними. Филипп заметил, что это интересный халдейский корень; я сказал, что это во всех отношениях замечательный корень, но я продолжу. Так вот, молодой человек, приехав, застает дядю при последнем издыхании; схватив его за обшлаг, дядя понуждает его склониться над подушкой и шепчет, что он подоспел вовремя; что не все еще потеряно, кто бы там ни заглядывал ему в окно, а с его приездом они живо найдут это заклинание — это заклинание — это — — Тут дух покинул дядюшку, унося с собой множество увлекательных планов, которым не суждено было осуществиться в мире, откуда он был исторгнут, но которые, бесспорно, составят важную часть его следственного дела там, куда его призвали. Молодой человек из пароходства, потрясенный этой бурной и скоротечной сценой, по окончании ее обнаружил себя полновластным хозяином Скважин — ибо завещание, как ему любезно сообщили, было две недели назад переписано в его пользу — и человеком, принявшим на себя en bloc{15} все обязательства покойного, о которых покамест ему ничего не было известно. Решив, что сегодня его голова все равно ни к чему не годна, он оставил дядюшку на попечение женщинам, кои должны были омыть и обрядить его к похоронам, а сам занялся поиском кровати, в которой мог бы переночевать, поскольку дело было уже к ночи. В большом, но запущенном доме, однако, не нашлось для молодого хозяина пригодных помещений, кроме кабинета, в котором последние месяцы дядюшка провел безвыходно и где он умер, вцепившись в обшлаг приехавшего племянника. Молодой человек сумел лишь добиться того, чтобы сюда принесли другую кровать, и не прошло и часа в непрерывных понуканиях, как, отослав всех домашних скорбеть о человеке, умершем без утешения, подаваемого религией, он попробовал искать милости самого кроткого из богов. К полуночи, ворочаясь на неудобном ложе, он испытал все возможные положения и нашел их равно нестерпимыми, как вдруг в окно ему будто что-то стукнуло; меж тем он помнил, что деревьев подле него нет. Он приподнял от подушки лицо и прислушался; разумеется, ему показалось, что кто-то зовет его по имени, — и разумеется, он решил, что это лишь послышалось. Завозилась проснувшаяся мышь и принялась гулко скоблить сухарь; молодой человек оперся на локоть и с наслаждением проклял ее вместе с детьми и внуками (ему уже давно хотелось кого-нибудь проклясть, но все не было хорошего повода). Вдруг какой-то ветерок тронул его лицо, неся с собой не ночную свежесть, а явственный дух тления; молодой человек из пароходства насторожился, всякие глупости полезли ему в голову — и тут ударила, растворившись, дверь, и в комнату ворвался его покойный дядюшка — вернее, его привидение: и, простерши руки к онемевшему юноше, распахнув безобразный рот, из которого несло могильной землей, оно прокричало: