— Адольф Семенович, это неудовлетворительный багаж для посмертного путешествия, если таковое существует, и он не включает в себя потребных валериановых капель.
— Да, увы, не включает, — задумчиво протянул в ответ Марбург, — и, к сожалению, этого рода капли, те, которые могут быть получены, для нас, по законам духовной диффузии, не годятся.
Оба умолкли.
— Мне вспомнились розенкрейцеры первичной формации, Адольф Семенович.
— Вполне уместно, но. такое же но, Петр Эрастович.
Знаменательны были эти слова в устах этих людей — искусные пловцы по житейскому морю, они теряли паруса в конце плавания. Уходили, затуманивались интересы их прошлого; борьба, достижения, успехи, весь блеск земного существования угасал перед лицом надвигавшейся ночи вечности; ибо только вечность, подавляющая своей неуловимостью, с тусклым оконцем астраля, была последним прибежищем этих материалистических эпигонов мистически настроенных предков. Чистого «ничто», растворения без остатка в материи дух их приять не мог, но они же были духовно бессильны подкрепить себя какой-либо, переходящей в уверенность, доброй надеждой.
VII ВЕРА ВСТУПАЕТ В ЖИЗНЬ
Затянулось пребывание Блаватских в Стокгольме и оборвалось смертью Петра Эрастовича. Он умер скоропостижно, погрузив Веру в бездну отчаяния и сознания своей затерянности на свете.
Положение усугублялось тем обстоятельством, что Креб-три, после целого ряда восторженных писем, вдруг умолк совершенно.
Попытки Веры снестись с его родными дали результат неутешительный; отклик последовал лишь на третье письмо, то, которое было написано самим Блаватским. Сообщалось очень сухо, но одновременно в каком-то неуверенном тоне, что, надо полагать, Джозеф Кребтри пропал без вести в боях с германцами; где, когда, при каких обстоятельствах — об этом умалчивалось. Дальнейшие старания получить более определенные сведения, добиться либо подтверждения печального факта, либо его опровержения остались безо всякого ответа.
Блаватский, как мог, старался утешить свою любимицу, но к Блаватскому пожаловала смерть и начисто осиротила бедную Веру.
Доктор Сьёберг, его симпатичная супруга, Марбург, — все выказали много сочувствия, аранжировали печальную процедуру похорон и проявили maximum внимания к Вере.
Марбург с поразительной быстротой и в высшей степени дельно урегулировал имущественное положение юной и, как оказалось, богатой наследницы. Лучшего душеприказчика не мог бы избрать Блаватский; но делец, финансист и политик Марбург был бессилен бросить зерна утешения на пустырь, образовавшийся в сердце девушки.
Прозрев, как обстоит дело, он не счел более возможным удерживать Веру и отпустил ее, в сопровождении вполне надежной и симпатичной Вере фру Линнеман, одинокой и нуждавшейся родственницы Сьёбергов.
Марбург снабдил Веру рекомендательными письмами к ряду своих влиятельных знакомых и, прощаясь, заверил о всегдашней готовности быть полезным, обещал заботиться о имущественных делах Веры до ее недалекого совершеннолетия и просил всегда видеть в нем друга.
Что же, собственно, решила предпринять Вера и куда направлялась?
Она, как сказано было, хотела получить точные данные о судьбе своего жениха, но уязвленная гордость закрыла перед ней путь непосредственного обращения к родственникам Кребтри, на это она решилась бы лишь в крайности. Вот почему был принят совет Марбурга прибегнуть к помощи платной агентуры. Однако его указание, что нет надобности в отъезде из Стокгольма, было оставлено без внимания.
Не сиделось Вере в этом надоевшем городе, где она только что перенесла тяжелую утрату. Путь оплакивания своего опекуна, с каждодневным посещением его могилы и тому подобным, оказался не в натуре Веры; она запечатлела внутри себя воспоминание о дорогом «дяде Пете», а в остальном решительно рвалась к жизни, а эту жизнь в настоящий момент представлял для нее Джозеф Кребтри, человек, которого она теперь наиболее почитала за своего и который нашел место в ее сердце.
У Веры, насколько можно было предполагать, не было близких людей среди эмиграции, да и вообще родственников она почти не имела, так что, когда пришлось решать, куда именно она направляется, возникло затруднение. Довольно нелогично был избран Париж, а опорными точками должны были послужить тамошние друзья Марбурга.
Таинственна область предчувствий, но оттуда пришло к Вере наиболее правильное решение — именно в Париже ее неуверенные руки быстро наткнулись на путеводную нить и из этого города протянулась ее стезя жизни, как созревающей женщины, как человека самостоятельно действующего.
Мое сближение с Мариусом следует отнести к последним годам прошлого столетия; мы были молоды и жадно впитывали в себя то, что под именем оккультного посвящения могли получить в одном из тогдашних центров эзо-теризма во Франции.
То был период расцвета «Ordre Kabbalistique de la Rose + Croix»[19], еще не исказившего своих заданий связью с прозаическим масонством; то было время плодотворной работы по восстановлению многих памятников эзотерической традиции и время многих смелых попыток проверки легендарных экспериментов и постановки новых в иерофан-тическом стиле Элифаса Леви[20].
Течение жизни отбрасывало нас друг от друга неоднократно, но связь между нами не порывалась. Мариус навсегда остался горячим адептом оккультизма, мой же интерес переместился значительно в сторону и мы не виделись уже довольно давно.
Я находился в одной из молодых республик северной Европы; отдыхал в деревне, в достаточной глуши и в обстановке столь удаленной от всего, что меня ожидало.
Дождливое в начале лето наконец установилось. Плющ, до того прозябавший, быстро наверстывал потерянное и покрыл уже всю решетку по бокам выходившей в сад веранды. Я полулежал в качалке, задумчивый, но беспечальный. Нежно благоухали пышные розово-белые пионы, желтые лилии присоединяли свой экзотический, магнолиеподобный аромат, а из глубины сада доносился земляничный запах запоздавшего в цветении жасмина; протяжно и ласково посвистывала невдалеке иволга, умолкла; на смену ей, с еще нескошенного клеверного поля, уже приступал к вечернему потрескиванию дергач.
Резкая нота ворвалась вдруг в гармонию угасавшего погожего дня — ожесточенно залаял мой добрый приятель, пес «Пайлотт»; загромыхала его цепь и я поднялся, чтобы взглянуть, в чем дело. То был нарочный с ближайшей почтовой станции, вручивший мне телеграмму.
Я вознегодовал на такое нарушение моего спокойствия, резким движением вскрыл бланк и прочел:
Ждем Марсель не позднее пятого.
Гюйенн 3.
А, так вот оно что; это было серьезно.
Только Гюйенн и только Мариус могли прислать мне подобную телеграмму. Во второй раз в жизни наш юношеский договор, скрепленный торжественной клятвой, напоминал о себе; стоявшая в конце телеграммы цифра «3» свидетельствовала об этом.
Итак, они вызывали меня! Они не изменились — искатели эзотерических ключей; их пытливость направлялась по прежнему руслу.
Я отпустил нарочного и впал в раздумье. Что могли они предпринять? Мариус, учитель уже многих, и Гюйенн — знаменитый врач, тайный из боязни повредить своей репутации, но закоренелый оккультист, — пустяками не занимались!
Конечно, я немедленно двинусь; но, признаться, желания не было никакого. Этот вызов клином врезывался в мою тогдашнюю программу жизни, главными пунктами которой были спокойствие и уединение. Затем, я экономил, подготовляясь к задуманному путешествию на Цейлон и по Индии и мои мысли еще сегодня были там.
Цветет жасмин,
На севере, в моем саду.
Жасминные венки плывут по Гангу,
Как дань мечтам о божестве.
И Индия уже видна в листве —
Идет ее народ, идут жрецы по рангу.
У желтой лилии,
На севере, в моем саду,
Я срезал горсть цветов благоуханных…
И вот на повороте северного сада
Магнолий стройных выросла ограда,
Давно любимых и желанных.
Но делать нечего; если бы даже не существовало между нами упомянутого договора, основательно отдававшего восторженностью и гиперболами юности, я все же поехал бы — звали мои лучшие и испытанные друзья.
IX БАГАЖ, ПРИОБРЕТЕННЫЙ В ПУТИ
Мне не хотелось миновать Парижа и я сообразно с этим составил свой маршрут.
Не для встреч и увеселений стремился я в мировую столицу, я просто жаждал окунуться в атмосферу любимого города, свидетеля и восприемника моих юношеских порывов и увлечений. Однако, встреча неожиданная и чреватая последствиями была мне суждена на протяжении тех двух дней, которые я мог уделить Парижу.