Иль с коварным откровеньем
Низко предали врагам?..
Ах, родная, в мире этом
Я не раз был предан сам.
Дух такой, такое время,
В людских душах — пустота.
Ведь и эру-то начали
Мы предательством Христа.
Все же жить на свете надо,
Чтоб там ни было и сколь, -
Перетерпится, уймется,
Отойдет в былое боль.
Только впредь не будь рубахой.
Помни опыт роковой,
А иначе так обманут,
Что покончишь ты с собой.
Чуть-чуть грустно, чуть-чуть больно,
Под ногами — палый лист,
И над рощей поредевшей
Безысходный плач повис.
Кстати, о Нетудыхине-стихотворце. Был ли он поэт — судить читателю. Но я намерен и дальше использовать его стихи, не перегружая однако ими свой собственный текст. Говорить о человеке пишущем без ознакомления с тем, о чем и как он пишет, просто невозможно. А стихи для Нетудыхина были своеобразной отдушиной. Они рождались в нем в моменты преодоления разных жизненных ситуаций и умирали, часто так и не став достоянием других людей. Иные, правда, он записывал, подолгу работал над ними. Эта потребность в слове восходила у Нетудыхина еще к раннему детству. И, несмотря ни на что, пребывала в его душе на протяжении всей последующей жизни. Хотя до всего приходилось доходить своим трудом и чтением книг. Чем больше он читал, тем яснее осознавал со всей остротой свою собственную малость и свое потрясающее невежество. Под впечатлением прочитанного, в отчаянии, он не раз бросал писать стихи. В итоге оказывалось, что от стихов совсем не так-то просто отделаться. И он опять еще яростней набрасывался на книги, поглощая их, как голодный зэк тощую пайку. Он понимал, что на голом таланте, если его отпустил ему Бог, далеко не уедешь. Постепенно чтение приобрело у Нетудыхина образовательный характер.
Особенно ему повезло во Владимирской тюрьме, куда его зашпаклевали после побега. В то время там укомплектовалась за счет книг, присылаемых заключенным с воли, прекрасная библиотека. И, по существу, проведенный в тюрьме год был для него основательной подготовкой для поступления в институт.
Теперь все это оставалось в прошлом. Он учительствовал, незаметно жил в обыкновенном областном российском городе. Казалось, что он нашел наконец в жизни ту нишу, ту лагуну, где можно было как-то более-менее существовать. Насмотревшись в жизни всякого, он не предъявлял к ней непомерных требований. Ходил в школу, читал русский язык и литературу, работал над собой. Он был тихо счастлив, что нашел себе пристанище у такой добрейшей и незлобивой женщины, как Захаровна. Она, правда, иногда подшумливала на него, но у нее это шло скорее от форсу, чем от натуры. По вечерам он уединялся у себя в комнате и, отдав вынужденную дань подготовке уроков, упорно трудился над собственными текстами.
Однако так хорошо ему было только попервоначалу. По мере оседания в новом городе жизнь медленно, но неустанно затягивала Нетудыхина в свой местный водоворот. Как-то так невольно для себя стал он похаживать на разные культурные мероприятия: бывал на диспутах и вечерах в пединституте, на концертах заезжих гастролеров, посещал художественные выставки. И вот уже сам не заметил, как он стал ходить регулярно на сборы объединения здешней литературной братии. Присматривался, наблюдал. Что за народ? О чем пишут? Чем живут? Познакомившись, предложил заслушать цикл его стихов на одном из заседаний. Заслушать согласились, но потребовали тексты наперед, чтобы с ними заранее можно было ознакомиться. В целом при обсуждении отозвались положительно, хотя высказали и ряд критических замечаний. Чувствуя себя все же чужеродным среди этой словоблудствующей публики, держался Нетудыхин со всеми на расстоянии и душу берег зачехленной.
Потом появилась первая печатная подборка его стихов. И скоро он уже кому-то чем-то был обязан, кому-то что-то должен — жизнь медленно и методично брала свое. А после выхода его сборника в местном издательстве, где ему ценой ухищрений и уступок все же удалось протолкнуть свои не лучшие тексты, он стал даже на какое-то короткое время "известным и уважаемым". Коллеги в школе почтительно с ним здоровались. Пацаны из школьного литкружка, которым он руководил, зауважали, но за глаза все также продолжали называть его Тимохой. Больше всех, конечно, переусердствовала в этом деле Захаровна. Она ходила с Кузьмой по всем своим знакомым и демонстрировала эту проклятую книженцию с его дарственной надписью. Дома, правда, она перестала теперь так оркестрово громыхать на кухне кастрюлями и по вечерам старалась его не тревожить. Досадней же всего было то, что книжка получилась в общем-то жалкая. Поэтому нечего было и торжествовать по поводу ее выхода.
И все же при всей внешней безмятежности жизнь Нетудыхина мучила его своей разбросанностью. Получалось так, что жил он как бы одновременно несколькими жизнями. Первая оборачивалась школой, уроками, классным руководством. Она не была главной, но ее надо было тянуть ради куска хлеба. Самое страшное, что она забирала у него энергию и драгоценное время. На творчество, на главную жизнь, его уже не хватало. И с каждым месяцем Нетудыхин все яснее понимал, что именно эта второстепенная, ничего не значащая, как будто бы временная, промежуточная жизнь и становится в его существовании определяющей.
Большая книга по-прежнему не писалась, все откладывалась на потом. А жизнь текущая, обыденная представлялась как бы частным отступлением от жизни той, главной. Отступление однако становилось постоянным.
Но и вторая, главная его жизнь, вдруг обнаружила свое неблагополучие: подготавливая сборник к изданию, Нетудыхин со всей неотвратимой очевидностью осознал, что то, о чем он сегодня пишет, не может быть издано. Нет, он не был так наивен, чтобы полагать, будто каждое написанное им стихотворение может быть напечатано. Но все-таки в нем жила тайная надежда, что наряду с проходными стихами, то есть со стихами, которые не несли в себе ни лжи, ни большого откровения правды, ему удастся протиснуть и стихи настоящего общечеловеческого звучания. Однако из ста четырех стихотворений, предложенных вначале для сборника, в окончательный состав его вошли лишь сорок одно. Потому и книжка получилась вся какая-то общипанная, тощая, как колхозная задрипанная курица. Лучшие его стихи остались за ее бортом. А та боль, тот крик его души о нашей проклятой жизни, так и не стали достоянием читателя. Даже название, — а он предлагал их для сборника два: первый вариант: "Крик и шепот"; сказали: "Претенциозно!"; он предложил второй: "Судьба" — опять отвергли: "Не надо фатальности" — даже название сборника заменили расплывчатым и ничего не значащим словосочетанием "Ветры перепутья". Какие ветры, какие перепутья, когда правда представлялась ему единственной достойной дорогой писателя! Вообще сначала, была у него наивная уверенность в том, что трудно будет издать только первую книгу. Потом дело пойдет уже легче, как бы накатом. Оказалось, что тут ни наката, ни колеи не образуется, и всякий раз приходится все начинать сызнова, как в первый раз. А ведь то, что он пережил в своей жизни, то о чем он собирался написать в своей Большой книге, повергло бы многих в состояние шока. Он был убежден, что об аде детдомов, детколоний еще никто по-настоящему, с достаточной степенью правдивости, не рассказал. И эта невозможность писать так, как он думал и чувствовал, осознанная им с такой болезненной ясностью, не оставляла ему на будущее никакой надежды.