– Давай, Кишкан, говори. Ты еще не все про меня рассказал. Как я п[/]исался до шести лет по ночам – про это скажи, не забудь; как деньги украл у матери из копилки, чтобы одна знакомая школьница аборт себе могла сделать. Давай, Кишкан, у тебя хорошо получается. В пасторы бы тебе, а не в эти, как его, гостогоны. Ты же евнух, Кишкан, сам ничего не можешь, только слюну пускать. Это же не ты, это зависть твоя в тебе говорит. Что, не так?
– Ну понесло, обиделся. Жданов, я же тебя ни в чем не обвиняю. Просто зашел сказать, что уже утро, вставать пора. Дверь я не закрываю, таулет – налево по коридору, последняя дверь. Воду только осторожно спускай – цепочка может порваться. Ну все, вроде. На обед тебя позовут.
Жданов чесался. Чем яростней ногти его скребли усталую, давно не мытую кожу, тем злее делался зуд и чернее мысли.
Он стянул с себя Кишкановы шаровары, смял и забросил в угол. Ноги были все в бороздах от расчесов, желваки вен чуть не лопались, кровь болела.
«Нищий. – Он прошлепал босиком к двери. – Увидела б меня сейчас Анна.»
Коридор был короткий, шагов на двадцать. Лампа в проволочном чехле висела над головой – бледный полудохлый светляк, намертво запутавшийся в паутине.
Он прошел в коридор, остановился у первой двери, толкнул ее и заглянул внутрь. Что-то вроде кладовки. Пыль, вонь. Какая-то дрянь на полках. От дальней стены у пола, от мутных, свалявшихся клубков темноты до слуха долетел шорох и мягкие неразборчивые перебеги в пыли.
– Эй! – крикнул Жданов.
Звуки стихли. Медленный коридорный свет потихоньку затекал за порог, тишина молчала, нестерпимо начал одолевать зуд. Уже ни о чем не думая, только бы успокоить кожу, сосредоточенно, как заведенный он принялся скоблить себя пальцами, кровь вперемешку с грязью больно набивалась под ногти, легче не становилось.
– Что, дядя, чешется? – Жданов вздрогнул, услышав бледный голос из глубины. Свет уже расползся плоской электрической лужей, достигнув нешироких пределов мира, на пороге которого мучался от чесотки Жданов. На краю светового пятна у дальней стены под полками сидело на корточках маленькое угловатое существо из плоти. Ребенок. Мальчик, судя по медному перебою в голосе.
– Я, когда сильно чешется, серу от сосны потолку, на нее поплюю и мажусь. Еще…
– Ты что здесь делаешь? Ты кто?
– Еще волчец помогает.
– Какой волчец? Погоди, мальчик, ты чей?
Жданов переступил порог. Босые ноги утонули в пыли. Он хотел подойти к мальчику, но детский голос сказал:
– Эй, дядя, сюда нельзя. Здесь я живу, а не ты.
Жданову стало смешно, он даже про зуд забыл.
– Прописан, значит? Хорошо тебе, жилплощадь имеешь. Один живешь?
– А ты что, не один?
– Я? – Смешливость его как рукой сняло. – Паренек, послушай, я тут человек новый, недавно сюда приехал, ты мне лучше скажи: может, тебя обижает кто? Взаперти держат? Скажи – я помогу. У тебя родители есть? Зовут-то хоть тебя как?
– Покурить дай.
– Слушай, – Жданов начинал злиться, – нет у меня покурить. Не курю я, и тебе не советую.
– Ну и иди, мне некогда. – У мальчика на коленях уже лежит раскрытая книга. Он слюнявит огрызок карандаша и старательно мажет грифелем по странице.
Жданов молча смотрел, как бережен его карандаш, как беспокойно липнет к губе комок языка…
Дрожь началась из сердца. По нервам, по ломким трубкам артерий она выстрелила по памяти, большой белый шар разорвался в его мозгу, он вспомнил: была книга, были точки, буквы, слова – пустой звук, ни эха, все белое, без следа, пустое снежное поле, зевота, смерзшиеся от скуки глаза. Палец сонно перелистывает страницу. И вдруг – где кончается снежный берег – огонь, обвал. Глаз горит, зрачок на полмира. В нем сад, дерево, женщина, тело женщины, стыдно, надо бежать, убежать, куда-нибудь, а куда? двор? улица? спуск за Английским мостом? надо, чтобы никто не увидел, стыдно, надо, чтобы поменьше света, кладовка? тише! запереться, замок не работает, вставить в дверь швабру, если увидят – умрешь.
Он целует сточенный карандаш, он дает свои губы ей, грифель тянется к ее телу и, не дойдя, плавится от стыда, прячется в мелких завитках листьев. Дерево обвивает змея. Он раскрашивает змею в зеленый, чтобы спрятать ее в листве, чтобы она не видела белых точек стыда, вспыхивающих в его зрачках…
Слева должны быть старые лыжи.
Он не хочет туда смотреть, он знает, что там увидит. Он делает шаг в коридор и, уже закрывая дверь, замечает, как рука мальчика гладит в полутьме крысу.
Червь и бог, руки его дрожали, он мял скомканный воротник, пылающий угль языка жег иссохшие губы, грудь ломило, в сердце били барабаны войны.
– Убить! Убью! Только смерть! Проснися, рыцарь, путь далек… Сволочь! Ужо тебе, Синяя Борода!.. Ты родился из чьей-то лжи, как Калибан…
– Зискинд, это я – Капитан. Зискинд, ты что? Не узнаешь? Это я.
– С отвагой на челе и с пламенем в крови… Да, пламя! Я тем же пламенем, как Чингисхан, горю… Пламя, пламя! И бледной смерти пламя лизнуло мне лицо и скрылось без следа…
Капитан тряс Зискинда за плечо. Тот стоял на коленях, упершись головой в стену, ничего не видя, не слыша, не слушая, чувствуя только, как сгорают на языке слова и пальцы наполняются болью, царапая мертвую стену.
– Воды тебе принести? У тебя температура, голова горячая, да встань же ты, идем, тебе надо лечь, дурень.
– От страха сгорела рубаха… как моль над огнем, на теле моем… Нет! – Кулак Зискинда с силой вонзился в стену, под желтой кожей кипело черное море вен. – Пусть загремят войны перуны! Пусть бога-мстителя могучая рука… – Он вскинул голову. – Меч! Где мой меч? Где мои пистолеты? Выстрел за мною… готов ли ты? – Пальцы его шарили по стене. – Есть еще время… откажись… и я тебе прощу все… Стреляйте… Я себя презираю, а вас ненавижу… Нам на земле вдвоем нет места… Я выстрелил… – Голова его замерла, он будто прислушивался к чему-то, к какому-то дальнему эху, выстрелу или голосу, слышному ему одному, ладони оставили стену, руки были уже на груди, ища спрятанное под кожей сердце.
Лицо его стало ясным, улыбка – грустная, но улыбка – затеплилась на углах рта. «Слава Богу, – подумал Капитан, – сейчас это кончится. Все от нервов, слишком у него много нервов. Душа такая.»
Зискинд поднялся на ноги. Качнувшись, ухватился за стену. Медленно, неуверенно, будто после больницы, пошел вдоль стены.
– Тебя, последняя надежда, утешенье, последний сердца друг… – Он дошел до двери и обернулся. – И если ты боишься, то отъезжай в сторону и помолись, а я тем временем вступлю с ним в жестокий и неравный бой.
Зискинд толкнул дверь и вышел. Голова его была вскинута, в пальцах зажата погнутая английская булавка.
«Люблю, потому что не может быть». – Она поцеловала его в ямочку под ключицей. Он улыбнулся, не открывая глаз, потянулся губами к ней, она ответила ему своими губами, и все повторилось снова.