Если то была смерть — как изысканно!
Время там не проходило, а по его словам, разливалось вокруг, подобно океану, вздымаясь волнами. Словно приглашая взять, сколько нужно. И, пожелай он, то утро могло бы длиться вечно; можно было отправиться назад, вкусить ночных теней, или вперед, понежиться под полуденным солнцем. Ничто не было разъято, и посему не испытывалось ни беспокойства, ни незавершенности, ни раздора.
Безмятежность утра покоилась в нем, а поскольку пришлась ему по душе, прохладная, сладостная и сверкающая, она могла там оставаться годами, или — кто знает? — вечно…
Хотя воспринятый внутренним Я гигантский облик существа прамира был нов, он тем не менее представлялся знакомым. Ни скорость, ни вес, ни мощь не тревожили его, он справлялся со всем легко. Скакать, сопровождая вечный рассвет, по миру не составляло труда и давалось так же непринужденно, как Земле вращаться в пространстве. Столь полно было его единение с нею. А каждая черта ее существа поражала совершенством, заключившим теперь и его в свою сферу. Ни убавить, ни добавить.
И все же, хотя все воспоминания о прежнем существовании начисто исчезли, он начал вспоминать людей. Безотносительно к себе в его памяти все же сохранились картины внешнего мира как юдоли борьбы и страданий. Так вспоминают болезнь, от которой выздоровели: тени лихорадочных кошмаров, испуг от которых уже потускнел; города и толпы на улицах, бедность, болезни, боль и всяческие ужасы цивилизации, не способные более задеть его, все же витали в сознании.
Способность разбираться в ее хитросплетениях пропала, не осталось и сочувствия; столь полно было его единение с Землей, что в душе возникло слабое удивление при воспоминании о безумной людской жажде обладания внешними формами вещей. Она вызывала недоумение. Как могли люди направлять на ее удовлетворение столько сил, не видя тщетности усилий?
Если бы та внешняя жизнь была настоящей, как разумные существа могли видеть смысл в подобном существовании? Как у думающего человека хватало совести с достоинством идти по улице, если он верил, что жизнь такой и должна быть? Разве ради нее стоило жить? И как она могла вписаться в нечто большее? Современная жизнь развивалась в направлении, диаметрально противоположном счастью и истине.
Он познал покой, мир и поющую радость…
Играя с великим рассветом Земли, он скакал по горам сквозь ее сознание. И конечно, холмы эти могли плясать, петь и хлопать в ладоши. Без сомнения. Как же иначе? Ведь они являлись выражением ее настроений, становящихся его мыслями, — фаз ее щедрого, вздымающегося сознания…
Вместе с солнечным лучом проносился он над смеющимися долинами, вместе с утренним бризом — над лесами, сиял снежными вершинами и хохотом рассыпался на перекатах кристально чистых рек. Так проявлялась его радость, то были слова его песен. Основное и центральное существо повиновалось биению непередаваемо мощного пульса Земли.
Он читал книгу природы, распевая ее вслух. И понял, как терпеливая мать страдала по мириадам потерянных детей, как в страстном жаре лета хотела подарить им утешение, утолить их стремления сладостью своих весен и мечтать по осени об их возвращении!..
Невольно он читал гигантскую страницу: «Любая форма в природе — символ идеи и являет собой знак или букву. Последовательность таких символов складывается в язык, понятный истинным детям природы, который раскрывает характер всего. Тогда разум становится зеркалом, отражающим приметы элементов природы и впускающим их в сознание. Сам человек — лишь мысль, наполняющая собой океан разума».
Лгут или нет спотыкающиеся, но обремененные смыслом слова из внешнего мира, теперь оставленного позади, все же затененная ими истина восстала и обступила его… И он летел над горами ветром и облаками, нагнав наконец могучее стадо существ прамира. О’Мэлли присоединился к ним возле реки в древней долине. А они приветили его.
Слой коллективного сознания Земли, к которому относился он, вернее, тот уголок, где он впервые ощутил себя дома, принадлежал меньшим формам древней жизни. Зная о существовании более могучих проявлений, он еще не мог ни воспринять их полноты, ни примкнуть к ним. Тут помогала аналогия с менее объемлющим повседневным сознанием. Разве в его собственном сознании не возникали с трудом сочетаемые мысли? К примеру, мысли о развлечениях и беспутстве никак не соотносились с благородными и серьезными переживаниями, хотя вполне могли уживаться в одном сердце. Очевидно, пока он затронул лишь склонный к играм краешек земного сознания, выражавшегося в меньших формах, настроенных играть и веселиться. Поэтому, хотя Теренс и отмечал присутствие чудесных более могущественных созданий повсюду, полностью рассмотреть их не удавалось. Упорядоченные, более глубокие слои сознания Земли, где они располагались, были пока для него недосягаемы.
Но повсюду в мире ощущалось их присутствие. Величественно текли их думы, согласуясь с неторопливостью смены времен года. Прекрасные, перекинувшись через все небо, виднелись они на горизонте — гордые, сильные и… трагичные, ибо, в отдалении от всего внешнего, как невыразимой мощи мысли в голове поэта, трагедия одиночества была им не чужда.
Восседая на горных вершинах и хребтах, восставая над ними под облака, заполняя собой долины, растекаясь над водными потоками и лесами, в одиночестве проводили они жизнь — их великолепие он не мог пока разделить, слишком далеки еще они были. Земля давно уже устранила их из людских сердец. Ее младшие чада более не знали их. Но в самых сокровенных тайниках сознания Земли старшие дети по-прежнему метали громы и ликовали… Хотя совсем немногие способны услышать тот гром, разделить ту безмерную радость…
Даже ирландец, который и в обычной жизни испытывал то благоговение, что сродни любви и тому союзу, что приносит любовь, даже он при недавно обретенной свободе лишь отчасти различал их присутствие. Теперь он ощущал те величественные силы, некогда поименованные богами, но вдалеке, и издали наблюдал за из приближением. Их чудные формы вырисовывались за волшебным покрывалом; они возвышались подобно древним башням, пришедшим в запустение, заброшенным, но все еще маняще прекрасным, поразительно живым. И О’Мэлли казалось, что порой их всевидящий взор освещал солнечным лучом склоны, а там, где они останавливались отдохнуть, распускались цветы.
Порой они бурей проносились вблизи, и тогда все стадо, в которое он попал, застывало на месте, охваченное восхищением. Игра замирала, голоса приглушались, слышно было лишь сбившееся дыхание и мягкое переступание копыт по поросшему цветами взгорью. Все склоняли прекрасные головы и ждали, пока бог прошествует мимо… И сквозь него, свидетеля этой несостоявшейся встречи, прошел поток мягкой величавой силы. В душе были пробуждены самые благородные порывы — с нежностью росы и неудержимостью урагана. Не успев начаться, все кончилось. Но шлейф царственной уверенности и радости задел его. Подобно тому как в горах снеговые шапки одевают самые высокие пики, обрисовывая белым весь хребет, и в его душе наивысшие чувства — стремления и надежды — воссияли до белизны и сумели распознать природу бога, что прошел неподалеку…