Мостик доходит до стены; в конце — запертая дверь, и к ней загнана кучка оборванцев. Фигурка в сутане, женщины со свертками, укрывшиеся за спинами пары мужчин. А к ним подступают люди в черных балахонах, с белыми пятнами вместо лиц.
Я вцепляюсь в нитку, карабкаюсь по дрожащим ступенькам, мне не страшно упасть, не страшно разбиться.
Трое белолицых останавливаются — идут ко мне. Остальные вдавливают священника и прочих плотней, плотней — в закрытую дверь и в пропасть.
Где мой ребенок?! Где она?!
Святой отец что-то кричит мне, но саранча глушит его крик.
Выбираюсь на галерею, тычу стволом в тех, кто ближе. У Бессмертных только шокеры, схватка будет нечестной и короткой.
Один из них — двух с лишним метров, человек-башня, почти такой же могучий, как наш Даниэль. Начну с него. Ловлю широкий беломраморный лоб в прицел.
Шагах в пяти Бессмертные застывают. Понимают, что…
— Семьсот Семнадцатый?
— Ян?!
Они, наверное, орут это изо всей мочи — но до меня доходит только еле слышный сип. Нельзя узнать голоса, саранча перебивает его, перетирает интонации, тембр, оставляет одну только пустую шелуху слов.
Самый ближний ко мне снимает маску. Это Эл.
Тот здоровый, выходит, и вправду Даниэль?!
Это мое звено! Моя собственная, родная десятка!
Что они здесь делают?! Какова была вероятность, что именно их пришлют за моим ребенком?!
— Ян! Опусти ствол, брат! — шелестит Эл.
Кто десятый? Кем они залатали дыру? Кем меня заменили?! Эл делает шаг ко мне — а я пячусь назад. Как мне в него выстрелить? Как убить Даниэля? Как убить брата?
Остальные семеро, поняв, что я мешкаю, вклиниваются в кучку осажденных.
— Стоять! — Я палю в воздух, саранча хрустит звуком выстрела.
Эл и его двое останавливаются, но позади них черные в масках вовсю орудуют шокерами. Кто-то почти срывается вниз, его еле удерживают на галерее. И когда я готов стрелять в своих, мне машут.
У одной из масок на руках младенец.
Завернутый в тряпку, которая раньше была платьем Аннели.
Эта тварь выпрастывает ее из пеленок, хватает, голую, за ногу, за ножку, вывешивает ее над пропастью. Моего ребенка! Моего! Моего ребенка!
Я разжимаю пальцы: глядите! Пистолет летит вниз. Задираю руки. Сдаюсь! Чего тебе еще надо?! Не смей этого делать! Кто бы ты ни был! Йозеф? Виктор? Алекс?
Он показывает жестом: отходи назад, медленно, без резких движений.
И мы спускаемся — один за другим: я, Эл, Даниэль, остальные Бессмертные, сдавшиеся горемыки-сквотеры, та паскуда, у которой в руках моя дочь. Он, похоже, командует ими всеми. Не Эл, он.
Спускаемся вниз — он дирижирует; указывает моей десятке, что делать.
Мужчин — шокером, женщинам — выкрутить руки, детей — в сторону пинками.
Я смотрю на голого ребенка, который был завернут в тряпки из платья Аннели. Ничего и никого нет, кроме него.
Эл приближается ко мне, протягивает мне пластиковые наручники-ленту: на, мол, сам на себя надень, брат. Принимаю, не спуская глаз с того в маске, у которого в руках моя дочь. Он все еще держит ее за одну ногу, головой вниз, она вся малиновая, кровь прилила, надрывается, и ее плач я остро слышу сквозь глушащее все прочее стрекотание.
Он делает вид, что собирается ударить ее головкой о цистерну, размозжить ее — и останавливается в последний момент. Я рвусь к нему — но Даниэль встает у меня на пути, отбрасывает меня назад, заламывает мне запястье.
Тот, что держал ее, позабавившись, передает моего ребенка другому.
Я лопаюсь от силы и злости, даже Даниэль не справляется со мной. Вкладываю все в один апперкот, дробятся мои пальцы, дробятся его зубы — он подпрыгивает и оседает, а я уже у этой мрази, у этого ублюдка.
Сбиваю его с ног, лбом по Аполлонову лбу, набрасываюсь сверху, мешу его разодранными кулаками, мажу его маску своей кровью — он пытается выбраться из-под меня, лягает меня в пах, вцепляется пальцами в шею, но я не замечаю ничего: ни боли, ни удушья. Из меня выпадает второй пистолет — маленький, тяжелый, я хватаю его — первый попавшийся предмет — и молочу им, рукояткой как камнем, молочу без остановки по глазам, по темени, по носу, по щели рта, вбиваю, вколачиваю в него маску. На меня наваливаются, пытаются оттащить, а я все луплю, луплю, луплю. Потом срываю с него лицо — белое, проломленное, расслоившееся.
Под ним — Пятьсот Третий.
Ему конец. Лоб проломлен, торчит белая кость из красной каши. Но я никак не могу остановиться. Не могу. Не могу. Пятьсот Третий.
Ничего нельзя исправить! Не будет мира! Не будет прощения! Нет и не будет! Сдохни, мразь! Сдохни!
Меня отдирают от него, прижигают шокером, прижимают к земле.
Я должен отключиться, но не могу; меня просто парализует — и я гляжу молча, как моего ребенка кладут к прочим, как Эл вызывает спецкоманду, чтобы всех отправить в интернат, как направляет коммуникатор на меня, показывая кому-то, рапортуя об успехе.
И в эту же самую секунду один из тех, кто сидит на моих ногах, ничком заваливается на пол. Женщины кидаются к своим детям, одна из них падает, Эл выставляет вперед мой маленький пистолет, давит курок.
Из конца зала бегут трое. В плащах; вытянутые руки скачут — отдача. Хватается за бок один Аполлон, кувырком летит другой, саранча подъедает их отлетевшие души, потом Эл попадает — и человек в плаще спотыкается, не достав до нас всего пару десятков метров. У остальных кончаются патроны, Бессмертные кидаются вперед, я дергаюсь по полу, нужно подняться, двое в плащах на шестерых в масках, закручивается вихрь.
— Аннели! Где ты?! Аннели!
Мельком вижу лицо знакомое и незнакомое, с плывущими, неуловимыми чертами — то самое, в которое я разрядил заевший пистолет, то, на которое глядели миллионы на барселонской площади пятисот башен.
— Аннели!
Рокамора здесь! Нашел нас. Нашел Аннели.
Он ничего не знает, он думает, она жива, он пришел за ней. И сейчас его убьют. Вот кто-то уже оседлал его, тыкнул его шокером, душит лентой пластиковых наручников, его напарник уже не дрыгается.
Набираю злости и отчаяния сколько есть — хватает только на то, чтобы повернуться на бок. И наблюдаю, как отец Андре подбирает брошенный мной с мостков автоматический пистолет. Целится мимо дерущихся, мазила, не может совладать с отдачей, стреляет еще и еще — куда? Ни одного из Бессмертных он не задевает, все зря…
Одна из прозрачных цистерн вдруг лопается, как пузырь, рассыпается блестящей крошкой, взрывается, как упавшая дождевая капля, и все видимое пространство покрывает стрекочущий живой ковер. Здоровенные твари заполняют землю и воздух, прыгают в первый неожиданный раз в своей заранее расписанной жизни, расправляют крылья, шелестят, стрекочут, лезут в глаза, в рот, в уши, скребут хитином нашу кожу: казнь египетская, гнев господень.