Игрушечных лошадок вели в поводу. Господин Ротткодд, дальнозоркий и едва ли сумевший бы сказать, если б не внутреннее восприятие их числа, сколько пальцев он сам себе показывает, поместив их перед лицом, снял очки. Шествующие в солнечном свете далекие размазанные фигурки, обрели четкие очертания и мгновенно его напугали. Да что же случилось? Но еще задаваясь этим вопросом, он уже уяснил ответ. И ведь никто не вспомнил о том, что и его следовало бы известить! Никто! Горькая пилюля. О нем забыли. Впрочем, он же всегда и хотел, чтобы о нем забыли. А это палка о двух концах.
Он вгляделся попристальнее: да, ошибиться невозможно. Каждая крохотная фигурка различалась в промытом дождем воздухе с хрустальной ясностью. Лошадь с закрепленной на седле колыбелью возглавляла процессию: ребенок, которого он ни разу еще не видел, спал в колыбельке, свесив через край ее одну ручку. Спит в день собственного «Вографления»! Ротткодд покривился. Это Титус. Так значит, Сепулькревий умер, а он ничего и не знал. Все они были у озера; у озера; и там, внизу, неторопливая серая кобыла везет по тропе – Семьдесят Седьмого.
Кобылу вел юноша, Ротткодду не знакомый. Высокие плечи, блестящий под солнцем круглый лоб. Через круп кобылы, за седельной колыбелью, перекинут свисающий почти до земли издырявленный молью, вышитый золотом ковер.
Вместе с Титусом в колыбельке присутствовали – картонная корона, короткий меч в небесно-синих ножнах и книга, пергаментные листы которой он сминал раскинутыми ножками. Титус спал, крепко.
За ним ехала, сидя боком, Графиня, волосы ее походили на булавочные уколы огня. Она неподвижно сидела на переступающей лошади. Следом господин Ротткодд заметил Фуксию. У нее очень прямая спина, руки вяло держат поводья. За нею – Тетушки в своей двуколке, и при всей неповторимости их осанок, господин Ротткодд, сбитый с толку отсутствием пурпурных платьев, узнал их с трудом. Он заметил и тычущего костылем в бок лошади Баркентина, коего принял за покойного отца его, Саурдуста, и одинокую в своей повозке нянюшку Шлакк – руки она прижимала к ротику, а на пони ее восседал конюшенный мальчик. Пешее шествие возглавляли Прюнскваллоры, рука Ирмы продета сквозь руку брата, следом вышагивали Пятидесятник и поэт с клиновидным лицом. Но что за мулоголовый, коренастый мужлан сутулится между ними и куда подевался Флэй? За Пятидесятником, выдерживая почтительное расстояние, рядами и колоннами следовала бесчисленная челядь, которую непрестанно изрыгал далекий лес.
Увидеть после столь долгого времени, как главные лица замка проходят под ним – пусть и издали – это переживание было для Ротткодда в его Зале Блистающей Резьбы и счастливым, и мучительным. Счастливым, поскольку ритуал Горменгаста продолжает исполняться так же набожно и неспешно, как прежде, мучительным – из-за нового для него чувства постоянства перемен, на первый взгляд необъяснимого и неразумного, но однако ж отравлявшего его сознание и заставлявшего сердце биться быстрее. Интуитивное ощущенье опасности, в разных формах и в разной степени уже испытанное теми, кто живет внизу, не возмущало до этого утра пыльной, уединенной атмосферы, в коей господину Ротткодду выпала участь продремать всю его жизнь.
Так Сепулькревий мертв? А новый Граф – ребенок, которому не исполнилось и двух лет? Определенно, самые камни замка могли бы донести сюда весть об этом или Блистающие Изваяния – нашептать ему сей секрет. Из кукольной страны человечков, лошадей, тропинок, деревьев и скал, от проблеска зеленых отражений озера, не превосходящего размером почтовой марки, доносится старческий крик, безжалостный даже на таком расстоянии, и вновь маленькие фигурки продолжают свое продвижение в безмолвии, лишь изредка нарушаемом мелкими звуками – звоном гвоздя, ударяющего в брусчатку, стуком подковы о камень, скрипнувшей комариным голосом уздечки: из своего орлиного гнезда Ротткодд смотрит, как фигуры приближаются к основанию Замка, каждая – с короткой черной тенью, намертво прилипшей к ее пятам. Земля вокруг них кажется свежевыкрашенной или, вернее сказать, – кажется старым пейзажем, омертвевшим и потускневшим, а после покрытым лаком и просиявшим заново каждым фрагментом гигантского полотна, восстановленного в его первоначальной красе и целокупном величии.
Головная кобыла с Титусом, все еще крепко спящим в плетеной корзинке на ее спине, уже приближается к колоссальной тени, отбрасываемой Замком, чудовищным веером растекающейся, подобно угрюмому озеру, от основания каменных стен.
Вереница движущихся фигур выгнулась мягкой дугой, ибо даже сейчас, когда голова шествия уже оказалась под стенами, далекие приозерные рощи все еще продолжали исторгать людей. На миг Ротткодд перевел взгляд на котов, сидевших каждый на своей серой от мха башенке. Он увидел теперь, что они смотрят не просто на вереницу людей, как прежде, но на определенный ее участок, начальный – туда, где едет верхом Графиня. Да и тела их утратили неподвижность. Коты дрожали в солнечном свете, и едва господин Ротткодд отвел свои галечные глазки и вгляделся в фигурки внизу (три наиболее крупных вполне могли б уместиться во рту самого дальнего из котов, находившихся в добрых пятидесяти футах от Смотрителя), как ему пришлось снова перевести их на геральдических котофеев, поскольку из трепещущих тел их вырвался в унисон сиреноподобный, решительно неземной вопль.
Длинный пыльный зал уходил позади господина Ротткодда в неглубокую даль, смертное молчание зала, лишний раз подчеркнутое долетевшим из внешнего мира воплем, словно раздвинуло его, и теперь за спиною Смотрителя как бы простерлась пустыня; а за отдаленной дверью, и под полами лежащих внизу помещений, да и ниже их ползли, извиваясь, вверх немые лестницы, разверзался ушедший в себя замок.
Графиня придержала лошадь, подняла лицо. С миг она обшаривала взглядом нависший над нею отвесный обрыв. Затем сложила губы и испустила одну, словно тростниковой дудочкой спетую ноту, пронзительную и одинокую.
Замшелые башенки мгновенно лишились своих сидельцев. Как белые струи, как водопад, коты низринулись наземь с головокружительной горной выси каменного фасада. Ротткодд, неспособный понять, как это они вдруг растаяли, будто снег, обратившись в ничто, с изумленьем увидел, переведя взгляд с кровельного плоскогорья на землю под ним, малое облако, стремительно пересекающее сорное поле. Замедлив свой бег, облако сгустилось, и лошадь Графини, двинувшаяся медленной трусцой вперед, шла теперь как бы в достигавшем ей до щеток белом тумане, клубившемся вкруг копыт.
Титус проснулся, когда кобылица внесла его в тень Замка. Он встал на колени, черные волосы его, еще влажные от утреннего дождя, змеями обвили ему шею и плечи. Руки мальчика вцепились в передний край колыбели. Мокрая, мерцающая рубаха, оказавшись в рассекаемой кобылицей глубокой, словно бы водянистой мгле, посерела. Крохотные человечки, один за другим поглощаемые тенью, утрачивали игрушечный блеск. В этой сумрачной заводи волосы Графини погасли, словно янтарь. Кошачье облако у ее ног обратилось в дымчато-серый туман. Одна за другой яркие фигурки вступали в тень и тонули в ней.