И ведь все это время замок души в нем не чаял. Замок не мог оказаться неправым – и словно мед разливался по нёбу Титуса, когда обитатели замка расступались в каменных коридорах, пропуская его, когда в лачугах дети взволнованно выкрикивали его имя и, зачарованно расширив глаза, взирали на мстителя.
Стирпайк уже обратился в почти легендарного изверга; однако перед всеми, живой и дышащий, был юный граф, бившийся с ним в плюще. Человек, сразивший дракона.
Однако и это приелось. Мед вызывал тошноту. Матери нечего было сказать ему. Она стала еще более замкнутой. Гордость доблестью сына лишала ее слов. Вновь обратилась она в грузную, пугающую фигуру с белыми котами, вечно пребывавшими на расстоянии свистка от нее, и дикими птицами на тяжелых плечах.
Да, когда потребовалось искоренить Стирпайка и спасти затопляемый замок, Графиня оказалась на высоте.
Теперь же она снова замкнулась в себе.
Ум ее опять засыпал. И сам он, и то, что способен он совершить, – все это стало ей неинтересным. Словно машина, ум Графини был выведен из тьмы и запущен – и показал себя осмотрительным и мощным, как войско на марше. Теперь он решил остановиться. Решил снова заснуть. Белые коты и дикие птицы заместили собой отвлеченные ценности. Графиня больше не размышляла. Графиня больше не верила, что Титус действительно думал то, что он ей сказал. Сын просто был в исступлении. Ведь невозможно поверить, что он сознавал всю еретичность своих слов. Что жаждал какой-то свободы, не связанной с жизнью его древнего дома – его наследия, его первородства. Что все это могло означать? И Графиня погрузилась в добровольную слепоту, прорезаемую только зелеными глазами котов и яркими спинками птиц.
Но и Титус не мог больше сносить мысль о жизни, ждущей его впереди, – с вечными мертвыми повторами, с безжизненными церемониями. Дни шли, и беспокойство его все нарастало. Он ощущал себя запертым в клетку. Животным, жаждущим испытать свои силы, убедиться в самом их существовании.
Ибо Титус открыл себя. «Та», погибнув в грозу, прикончила и его отрочество. Смерть Флэя закалила его. Смерть Фуксии оставила в груди пустоту. Победа над Стирпайком стала для Титуса пробным камнем собственной храбрости.
Воображаемый им мир, лежащий за чертой таинственного горизонта – лежащий нигде и повсюду, – по необходимости имел основой своей Горменгаст. Но Титус знал: должны быть отличия, другого места, в точности схожего с его домом, существовать на свете не может. Они-то, отличия, и притягивали его. Должны же существовать и другие реки, другие горы, другие леса и другое небо.
Их он и жаждал. Жаждал проверить себя. Постранствовать – не как граф, но как человек никому не известный, человек, которому нечем прикрыться, кроме голого имени.
И к тому же, он обретет свободу. Свободу от верности. Свободу от дома Свободу от доводящих до исступления формальностей и церемоний. Свободу стать чем-то большим, нежели последний представитель великого Рода. Когда-то жажда побега разжигалась в нем страстью к Той. Без нее он только и насмелился бы что грезить о бунте. Своей независимостью она показала ему, что один только страх вынуждает людей цепляться друг за друга. Страх одиночества, страх несходства. Нездешняя дерзость ее и способность довольствоваться только собой стали словно бы взрывом, грянувшим в самой гуще привычных ему условностей. С первого же мгновения он уверенно знал, что Та – не плод воображения, но живое существо из Леса Горменгаст, обратившееся в его навязчивую мысль. Она и сейчас не отпускала его. Мысль о мире иного порядка, способном прожить без Горменгаста.
Как-то под вечер, в конце весны, Титус взобрался по склону Горы Горменгаст и остановился у могилы сестры. Впрочем, он простоял здесь, глядя на безмолвный холмик, недолго. Мысли его ничем не отличались от мыслей прочих людей: он думал о том, как обидно, что человеку столь яркому, столь полному жизни и любви, приходится гнить во тьме. Но углубляться в эти мысли означало бы накликать на себя кошмары.
Дул легкий ветер, зачесывая на сторону зеленую шевелюру травы на челе гробового холмика. Вечер полнился легким коралловым светом, озарявшим и скалы, и папоротники у ног Титуса, и его лицо.
Влажноватые, светло-карие волосы упали ему на глаза, когда он, оторвав от бугорка взгляд, перевел его на скопление замковых башен, уже начавших поблескивать в странном волнении.
Фуксия ушла. Она покончила с Горменгастом. Она обитает в иных сферах. И Та мертва. Одним чуть приметным изгибом плывшего по воздуху тела она показала Титусу, что замок – еще не все. Разве не дали ему понять, насколько просторна жизнь? Теперь он готов.
Он стоял спокойный и тихий, но стиснутые кулаки его прижимались один к другому, косточка к косточке, словно борясь с волнением, вскипавшим в груди.
Широкое, бледноватое лицо Титуса отнюдь не несло выражения романтической юности. Вообще говоря, лицо вполне заурядное. Какое уж тут совершенство черт. Все в нем выглядело крупноватым, немного неровным. Нижняя губа выдается вперед чуть больше верхней, они разделяются, немного приоткрывая зубы. Одни лишь глаза – светлые, отливающие этакой каменной голубизной с намеком на тусклую, приглушенную лиловатость, – кажутся странными и даже поразительными в теперешней их живости.
Гибкое тело, несколько отяжелевшее, но сильное и подвижное, немного сутулится – кажется, будто он пожимает плечами. Как гроза собирает в кучу подвластные ей облака, так в груди Титуса – он чувствует это – совершается общий сбор, покамест мысли встают по местам и движутся в одном направлении, и пульсы бьются в его запястьях, словно оттеняя волю к восстанию.
А между тем, сладостный воздух овевает его, невинный, нежный, и одинокое облако, подобно тонкой ладони, проплывает над замком, словно благословляя башни. Из папоротниковых теней появляется кролик, мирно усаживается на скале. Какие-то насекомые тонко поют в воздухе, и вдруг, совсем рядом, звучит скудная нота сверчка, дернувшего одну-единственную струну.
Все это выглядит до странного мирным обрамлением для смятения, бушующего в душе и разуме Титуса.
Он понимает, что отложив свое изменническое деяние на потом, не сделает его более легким. Чего он, собственно, ждал? Время, когда сочувствие, так сказать, изольется из стен замка, желая ему счастливого пути, говоря: «Ну вот тебе и пора в дорогу», – не придет никогда. Ни единый из замковых камней не признает его своим, когда он повернется к ним спиной.
Титус спустился по склонам, миновал деревья предгорий, прошел по болотистым тропам и, перейдя эскарп, приблизился к воротам внешней стены.
И увидев нависшие над ним гигантские стены, побежал.