Содержание: «Мои литературные и нравственные скитальчества. Листки из рукописи скитающегося софиста. Моя исповедь». Вот что нужно Овсяникову! Вот где он никак не нарушит исторических слоев русской литературы. Так же, как если воспользуется «Многострадальными» Никитина. Быт кантонистов, писарей, заведывавших хозяйством ундеров; смелые характеристики начальства полка, штаба, департамента и иных петербургских дореформенных учреждений. 1896 год. Но разве они исчезли — кантонисты и ундеры?
А Бешенцев — «Сказано, что Азия!»?
А Вырубов — «Десять лет жизни русского моряка, погибшего в Цусимском бою»?
А Максим Горький — «Степан Разин»? Народный бунт в Московском государстве, издано в 1921 году, на титуле указано: киносценарий. Пользуйтесь! Или вот Мордовцев — «Москва слезам не верит». Под этот пласт воду, оказывается, уже давным-давно закачивают. И под Каратыгина закачивают. И под князя Кропоткина. И под Зуева-Ордынца, и под Качуру с Гребенкой, и под Скосырева и Петренко с печальным Свирским. Они же терпеливы, как все покойники.
Овсяников, чего медлишь?
…здесь следует пятьсот сорок три названия художественных работ — из библиографии, составленной Салтыковым в процессе работы над «Персональным списком покушений на Искусство России». Среди них: «Шикльгрубер и Швейк. Служба в одной роте»…
Салтыков долго не мог уснуть.
Одна белая овца, две белые овцы, три.
Двадцать белых овец, тридцать белых овец, сорок.
«С коротким топотаньем пробежала похожая на Пушкина овца…»
Откуда? Куда бегут? Почему так много? В смутном полусне Салтыков увидел Базарова. Нет, не Базарова. Он увидел Тургенева, идущего к «Офису классических сюжетов», виляя, как сказал бы Толстой, своими фразистыми демократическими ляжками. А за ним и Толстого с его мелкой кавалерийской походочкой увидел. А навстречу им бежал Михаил Языков — человек женатый, занимавший для жилья прекрасное помещение на казенном фарфоровом заводе. На своих хромающих, от природы кривых ножках он с улыбкой бежал навстречу дорогим гостям: «Господа! Господа!». Овсяников, конечно, прекрасно изучил все детали прошлого, к тому же почти освободил русскую литературу от Толстого. Вы же хотели этого? Ну, так запомните раз и навсегда: литература — это то, что лежит перед вами. Именно сейчас перед вами лежит. «Господа! Прошу к столу!» Михаил Языков счастлив, он потирает узкие ладони. Литература — это то, чем мы вас потчуем. Это гречневая каша со сливочным маслом или со сливками, а то и великолепный поросенок, да, да, с острым хреном, никак не иначе, чудесные сырники, на крайний случай. Или хотя бы горсть вот этих цветных жетонов, черт побери! Онкилоны и выпестыши всегда голодны, их не пугают никакие земные пласты, чудовищно искореженные закаченными под них водами. Всю землю уже пучит от вкаченных в нее миллионов кубов воды, зато театры полны.
«Кушать подано!»
Салтыков встал совершенно не выспавшийся.
Роза ветров чудесно высвечивалась на утреннем небе.
На столе валялся брошенный на полуслове «Персональный список покушений на Искусство России». Что бы я знал о русской литературе, изучай я ее по хрестоматии Овсяникова? — спросил себя Салтыков. Кажется, уже Аполлон Григорьев говорил Тургеневу: «Вы — ненужный продолжатель дела Пушкина». Ряд волшебных изменений. А теперь и этого нет. Никаких продолжателей. Все затопила какая-то лающая литература. Ну да, любовь к экспериментам, желание оживить процесс, переводы с классики на олбанский. Яков Тургенев, шут Петра Великого, на новый одна тысяча семисотый год, обрезывая овечьими ножницами неряшливые бороды бояр, тоже считал, что служит делу просвещения. Собственно, с Якова Тургенева и начались Зоны культуры. Поставив на сцене «Истопника», «Фаланстер», «Аудиторскую проверку», Овсяников всего лишь напомнил о существовании всех этих Пушкина, Чернышевского, Гоголя. А теперь со страстью подступается к «Отцам и детям».
Может, вывести Овсяникова на Николая Рогова-Кудимова?
Пусть увидит мужиков в промерзшей избе-читальне. Пусть увидит ледяную метель, услышит выстрелы перемерзших лиственниц. Пусть замаячит перед Овсяниковым золотая звезда «За аццкий отжиг». Он поведется. Он услышит. «Мы вождя хороним, как солнце бы хоронили. А если кто против таких наших добровольных похорон, так и скажите. Порубаем и положим рядом с вождем, чтобы их жены не тосковали». Той же ночью братья Лыковы будут баловаться самогоном. Жена скотника (Мерцанова) — в шерстяной шали на голое тело, выставит на стол горячую вареную картошку. И капустой никого не обнесет. «Юппи!» Сложно такое показать? А как иначе? Будущее невозможно без сложностей. Овсяников умеет. Он развернет пленительные панорамы. Вон она какая у нас страна! Пусть в говне, в нервах, в разрухе, но — чудесная.
Мы, ограбленные с детства,
жизни пасынки слепой.
Что досталось нам в наследство?
Месть и скорбь, да стыд немой.
Но мы это исправим.
Ресторан «Муму» располагался сразу за главным корпусом.
Огромный зал; три разнесенные по углам стойки, уютный гул вентиляторов, порхающие улыбки, белые рубашки. Приталенные девицы. Парочка под чудесным лунным зонтиком. Под аркой в вольере лаяла кудрявая собачка. Да такая, что любая тургеневская барышня бы воскликнула: «Боже мой, да это же премиленькая собачка!». Салтыков так и воскликнул, но дежурный в строгом костюме строго и не совсем понятно заметил: «Рано еще, господин Салтыков».
Бассейн, начинаясь под аркой, тянулся метров на пять — больше похоже на джакузи, только вряд ли в нем кто-то купался. Можно ополоснуть руки, но и это вряд ли; скорее, бассейн служил своеобразным украшением, подчеркивая территорию как ресторана «Муму», так и живущей в вольере собачки.
«Сюда, господин Салтыков».
Мимо стойки с огромной свечой (традиция: догорит — конец торжеству), мимо шумных посетителей — кто в дредах, кто бритый, кто с распущенными волосами; блестели глаза, никто никого не видел, хотя чувствовалось, что полного накала еще нет; кто-то кивнул Салтыкову, хотя вряд ли его узнали.
Вспомнил: «С жетонами в АлтЦИК не пропадешь!».
Мимо узких зашторенных окон шла женщина на задних ногах как цератозавр.
Ни одной ретроблузки или бабушкиных украшений. Юбки-карандаши, классические джинсы благородного темно-синего цвета, брючки выше щиколоток, свитера, приталенные рубашки; пастельные цвета мешались с холодными, никаких этих кислотных штанов или футболок с котятами. Онкилоны сюда еще не прорвались, а выпестыши только приглядывались, и kiss me again — оставили дома. Шоколадные, коралловые, персиковые, синие, голубые, серые, пудровые оттенки. Платья-футляры с запахом. Если рубашка, то под кардиган, под жакет, никаких вышивок, стразов, перфорации. Это все — онкилонам. Пестрые принты и электрические цвета — тоже онкилонам. В стороне Салтыков увидел поэта Рябова (Рябокобылко), даже помахал ему рукой. Рябова окружали исключительно молодые люди. Похоже, ушел он от любящих Светы, Юли и Маринки и встречал день рождения на свободе, с людьми одной с ним крови. Бритую голову по-прежнему украшали строки стихов, но на таком расстоянии Салтыков не мог рассмотреть, прежние это стихи или поэт изобразил что-то новое, циркульное? Армейские шорты и майку-алкоголичку бывший Рябокобылко сменил на прекрасные белые брюки и шелковую рубашку без рукавов. Длинноносые юноши, друзья его, азартно стучали вилками по плоским тарелкам. Полковника Овцына Салтыков не увидел. Может, еще не собрал нужное количество жетонов, а может, запузырил раньше, чем нужно, очередную «глубинную бомбу» и отлеживался в номере, прислушиваясь, как всплывают в нем первые снулые рыбы…