О’Мэлли спокойно повторил то, во что верил и что питало его мечту:
— Когда вернусь, стану распространять на родине свою весть. Поскольку она истинна.
— Лучше молчать, — последовал ответ, — сколь бы истинна она ни была, мир не готов ее услышать. Сами убедитесь: уже во время рассказа суть улетучится. И рассказывать будет нечего. Кроме того, ваша мечта должна одновременно открыться многим. Вас никто не поймет.
— Могу лишь пытаться.
— Ни до одного делового человека вы не достучитесь, разве что совсем до немногих интеллектуалов. Получится лишь укрепить мечты тех, кто и без кто грезит наяву. Так в чем же прок, спрашиваю я. В чем?
— Мир возжаждет простоты, — пробормотал ирландец в ответ, в его душе навстречу солнцу, встающего из розовых волн, поднималось сладостное пламя. — Большего и не нужно.
— Ни малейшего прока, — последовал лаконичный ответ.
— Они смогут узнать богов! — воскликнул О’Мэлли, для которого в этих словах было все средоточие видения.
Шталь некоторое время изучающе глядел на него, прежде чем заговорить снова. И вновь выражение его лица стало задумчивым, в карих глазах светилось восхищение.
— Друг мой, — серьезно, почти мрачно, начал он, — людям боги ни к чему. Люди предпочитают менее изысканные удовольствия. Возбуждение физическими стимулами значительно более грубого свойства…
— Болезни, страдания, разъединенность, — вставил ирландец.
Немец пожал плечами.
— Такова их стадия развития. Если преуспеете, вам удастся лишь заставить малую часть почувствовать себя неловко. Большинство и ухом не поведет. Лишь одному на миллион принесете вы мир и счастье.
— Пусть хоть одному! — воскликнул ирландец. — Значит, мои усилия чего-то да стоили!
Очень мягко, сочувственно, почти нежно улыбаясь, Шталь закончил:
— Тогда продолжайте грезить, мой друг, но в одиночку, в мире и тишине. Тот «единственный», кого я имел в виду, — это вы и есть.
Пожав ему руку, доктор повернулся, чтобы вернуться в каюту. О’Мэлли постоял еще немного на палубе, любуясь восходом. Больше они не сказали друг другу ни слова. Когда за спиной ирландца тихо прикрылась дверь, в его уме четко прозвучало: «Трус и эгоист».
Но сам Шталь, оставшись один в каюте, судя по выражению его лица, мыслил иначе. Похоже, он почти вымолвил свои мысли вслух. Так или иначе — О’Мэлли это вспомнил позже — с его губ слетел вздох, в котором мешались печаль и облегчение:
— Прекрасный и неразумный мечтатель! Но, слава богу, безвредный — для других и… для себя.
Вскоре и О’Мэлли вернулся к себе в каюту. Прежде чем заснуть, он долго лежал, охваченный печалью, только сейчас услышав невысказанную мысль приятеля. Теперь он осознал, сколь неодолимы преграды. Мир сочтет его «безобидным безумцем».
Однако, полностью погрузившись в сон, он скользнул за рассветную дымку в сад прамира. Заветное слово у него никому не отнять.
Нельзя не пытаться!
На этом исписанные вдоль и поперек записные книжки обрываются. Настал черед действий, приведших к неминуемому краху.
Легко можно себе представить краткую историю безумной кампании О’Мэлли. Для тех, кто изберет предметом изложения историю похороненных надежд и их провозвестников, подробное раскрытие стадий конкретно данной могли бы заинтересовать. Для меня лично это слишком печальная история. Не могу заставить себя передавать, а тем более анализировать повесть разбитого сердца, когда это касается очень близкого, дорогого мне друга, искренне любившего меня.
Кроме того, и эти наблюдения за человеком неординарным, хоть и любопытные, не новы под луной. Такова истинная история множества поэтов и мечтателей с начала времен, хотя о ней не столь часто говорят, а порой и не догадываются. Лишь сами поэты, а особенно те, кто лишь наполовину может выразить снедающий их пламень, способны постичь жгучую боль, страсть и замкнутость переживаний.
Большую часть тех месяцев, когда Теренс развивал свою безнадежную деятельность, я находился в отъезде и меня достигали лишь отрывочные вести. Однако, думаю, ничто было не способно остановить его, никакая житейская мудрость не могла заставить хотя бы приостановиться и задуматься. Он был одержим, и пока снедающее его пламя само не потухло бы — ничего нельзя было поделать. Богатым ли, бедным ли, он не переставал рассказывать о простой жизни, о мистическом бытии души, о том, что истинное знание и истинный прогресс лишь внутри и с внешними проявлениями не связан. Не жалея себя, самозабвенно, упорно, кстати и некстати, не зная полумер, нес он свою Весть. Энтузиазм его мешал чувству меры, а экстравагантность не давала людям разглядеть зерно истины, несомненно крывшееся в его словах.
Для того чтобы дать движению толчок, он продал все, что у него было. Оставшись без единого пенни, он буквально осел под грузом славной вести об ослепительной и несказанной мечте. Намеком подчас удается добиться существенно большего, чем применяя мощный молот убеждения, но этот метод он в свой арсенал не включал. Его вера была куда крупнее горчичного зерна, она укоренилась и взошла целым лесом, громовыми раскатами рассылающим весть. И Теренс, не смолкая, во всю силу легких, стремился ее донести.
Думаю все же, что горькое разочарование, кроющееся за банальным выражением «разбитое сердце», его не постигло, ибо казалось, что жестокая неудача, выставившая его на посмешище, лишь укрепила в нем надежду и целеустремленность, заставила искать более убедительных методов внушения. Горькая чаша была испита до конца. Но вера О’Мэлли не утратила ни единого перышка. Открыто хохочущие люди в Гайд-парке, пустые скамьи во множестве публичных залов, краткие, ничего не говорящие заметки, заткнутые в неприметный угол, в которых О’Мэлли называли выжившим из ума типом и длинноволосым пророком; даже полное молчание, с которым встречали любые его буклеты, письма в редакции и прочее печалили его, скорее, из-за других, а не из-за себя. Любые страдания его носили исключительно альтруистический характер. И мечта его, и побудительные мотивы, и всеобщее, хотя и неуклюже выражающееся, сострадание, неподдельная любовь к человечеству были слишком велики, чтобы принимать в расчет личные неудобства.
Поэтому, полагаю, столь глубокое разочарование не заронило в него чувства горькой обиды, которое неминуемо постигло бы беднягу, будь его мечта менее чистой. Ни малейших сомнений в своей правоте у него не возникло. Во всех предлагавших помощь он не подозревал никакой задней мысли. Приветствовал даже явных глупцов и чудаков, которые приходили к нему под знамена, дабы протащить под шумок и свою идефикс, несколько сожалея, что, как Шталь и предвидел, ему не удалось привлечь людей более сознательных. И даже не усматривал двойного дна в действиях немногих богатых и знатных женщин, приглашавших его к себе в салоны лишь для того, чтобы за эксцентричностью гостя скрыть собственную заурядность. Вплоть до самого конца он смело придерживался своих убеждений, даривших ему душевный покой.