Поэтому, полагаю, столь глубокое разочарование не заронило в него чувства горькой обиды, которое неминуемо постигло бы беднягу, будь его мечта менее чистой. Ни малейших сомнений в своей правоте у него не возникло. Во всех предлагавших помощь он не подозревал никакой задней мысли. Приветствовал даже явных глупцов и чудаков, которые приходили к нему под знамена, дабы протащить под шумок и свою идефикс, несколько сожалея, что, как Шталь и предвидел, ему не удалось привлечь людей более сознательных. И даже не усматривал двойного дна в действиях немногих богатых и знатных женщин, приглашавших его к себе в салоны лишь для того, чтобы за эксцентричностью гостя скрыть собственную заурядность. Вплоть до самого конца он смело придерживался своих убеждений, даривших ему душевный покой.
Даже перемена метода действий, к которой он затем прибегнул, говорила о стойкости его веры.
«Я начал не с того конца, — решил он. — Мне никогда не достичь сердца людей, воздействуя на их разум. Их мозг полностью во власти механически изготовленных богов современной цивилизации. Снаружи переменить направление их мыслей и страстей не получится, слишком велика инерция. Я должен достучаться до них изнутри. Чтобы достичь их сердец, новые идеи должны подняться из глубины их существа. Но я вижу более верный путь. Внутренний. Я коснусь их душ через красоту».
Он до последнего момента был убежден, что смерть позволит ему слиться с коллективным сознанием Земли и что оттуда, из глубины ее вечной красоты, он достигнет сердец людей через проблески прекрасного в природе — и так донесет пламенеющую в нем весть. Теренс любил цитировать строки из поэмы «Адонаис»:
Не умер он; теперь он весь в природе;
Он голосам небесным и земным
Сегодня вторит, гений всех мелодий,
Присущ траве, камням, ручьям лесным,
Тьме, свету и грозе, мирам иным,
Где в таинствах стихийных та же сила,
Которая, совпав отныне с ним,
И всех и вся любовью охватила
И, землю основав, зажгла вверху светила.
Прекрасное украсивший сперва,
В прекрасном весь, в духовном напряженье,
Которое сильнее вещества,
Так что громоздкий мир в изнеможенье,
И в косной толще, в мертвом протяженье,
Упорно затрудняющем полет,
Возможны образ и преображенье…[108]
Мысль эта, выраженная множеством способов, не сходила с его уст. Грезить было верно, пусть одному, поскольку красота мечты должна была добавиться к красоте целого, частью которого она была. Ничто не потеряно. Все со временем вернется, чтобы накормить мир. Он познал милостивые мысли Земли, но их было нелегко вместить и почти невозможно выразить. Мистическое откровение полностью не передать. Лишь для того, кто его испытал, имеет оно смысл, лишь над тем властно. Телесное откровение невозможно. Лишь тем из людей оно ведомо, в чьих сердцах поднималось оно интуитивно и ощущалось в форме природных идей. Его приносит вдохновение, красота становится проводником, чтобы достичь умов людей. Вначале следует изменить их сердца.
— У меня лучше получится с другой стороны — из того древнего сада, лежащего в сердце Матери-Земли. Так выйдет без ошибки!
Так вышло, что мы снова повстречались в конце сырой и туманной осени, в воздухе уже тянуло зимой, Лондон сделался унылым, и исхудалый, запущенный вид друга сразу все мне поведал. Лишь прежняя страстность в голосе доказывала, что дух его не ослабел. Прежний огонь светился в его глазах и выражении лица.
— Я сделал великое открытие, старина! — воскликнул он с прежним воодушевлением. — Наконец открыл!
— Ты и прежде делал их немало, — жизнерадостно откликнулся я, хотя мысли мои занимало его печальное состояние здоровья.
Внешний вид его меня просто поразил. Теренс стоял среди разбросанных бумаг, книг, галстуков, сапог, рюкзаков и географических карт, высыпавшихся из брезентового мешка. Старый костюм серой фланели свисал с сущего скелета, вся жизнь сконцентрировалась в глазах — дальнозорких, голубых глазах его. Теперь они сделались темнее, словно в них плескалось море. Волосы, отросшие и нечесаные, падали на лоб. Он был бледен, и в то же время на щеках горел лихорадочный румянец. Передо мной стоял почти бесплотный дух.
— Ты и прежде делал их немало. С удовольствием послушаю. Это еще лучше прочих?
Несколько мгновений он смотрел как бы сквозь меня, мне даже стало немного не по себе. На самом деле он зрел дальше и видел совсем не меня, я даже обернулся, но ничего не разглядел в сгущающихся сумерках.
— Проще. Намного проще, — быстро ответит он.
Придвинувшись ближе, он зашептал. Показалось ли мне, или от его дыхания действительно пахнуло цветами? В воздухе действительно стоял странный аромат, дикий и пряный, как в саду весной.
— И что это?
— Сад повсюду! Вовсе не надо отправляться на Кавказ, чтобы его обнаружить. Он и тут, в старом Лондоне, на его туманных улицах и грязных мостовых. Даже в этой заполненной хламом, неубранной комнате. Сейчас, когда гаснет лампа и тысячи людей забываются сном, врата из рога и слоновой кости здесь, — похлопал он по груди. — И цветы, длинные гряды холмов, обдуваемых ветром, огромное стадо, нимфы, солнечный свет и боги!
Теперь он так привязался к комнатке в Пэддингтоне, где были сложены все его книги и записи, что, когда странная болезнь, поразившая его, усилилась, а приступы безымянной лихорадки участились, я нанял спальню для него в этом же доме. И в той дешевой комнатушке, похожей на клетку, он испустил последнее дыхание.
Я назвал его болезнь странной, поскольку ее так никто и не распознал. Он словно просто угас, не страдая ни от боли, ни от бессонницы. Он ни на что не жаловался и не проявлял симптомов ни одной из известных болезней.
— Ваш друг физически вполне здоров, — сказал мне врач, когда я потребовал от него на лестнице, после осмотра, сказать правду, — вполне. Ничего, кроме свежего воздуха и хорошего питания ему не требуется. Его тело не получает питательных веществ. Проблема не в душевной сфере, вне всякого сомнения, связана с неким глубоким разочарованием. Если бы вам удалось переменить направление его мыслей, пробудить интерес к обычным вещам, переменить обстановку, возможно, тогда…
Он пожал плечами с озабоченным видом.
— Скажите, он умирает?
— Думаю, да, он умирает.
— От…
— Просто от недостатка жизни. Он потерял желание жить.
— Но у него еще осталось много сил.
— Он полон сил. Но все они иссякают бесследно, уходят куда-то. Организм ничего не получает.