Вперед же: вглядимся и не испугаемся.
* * *
Эта история началась во времена, когда несколько честолюбивых испанцев из благородного, но не особенно богатого валенсийского рода с острой фамилией Ланцол устремились вслед за своей звездой на щегольской формы полуостров-ботфорт, расположенный не так и далеко через море от родного кулака Пиренеев. Беспринципность этих искателей славы проявилась еще в Валенсии, где один из Ланцолов прямо в собственном замке Хатива коварно погубил королевского посланника. Но не сказать, что окаянные авантюристы, разбойники, убийцы и отравители-валенсийцы, взявшие власть в Папской области с Вечным городом в центре наглостью и натиском, как женщину, так уж сильно оскорбляли благочинный фон описываемой середины второго тысячелетия от Рождества Христова. Почему же это стало возможным? А вот почему.
К концу Средневековья вера изнемогла под тяжестью служения политике, которую уже давно пытались взвалить на закаленные постом плечи клира, бодавшегося то с французскими королями (печальный результат – семьдесят лет Авиньонского пленения пап[2]), то с германской Священной империей, самонадеянно провозгласившей себя Римской. Мало слов! – имперцы физически рвались в сердце прекрасной, хоть и разбитой на части Италии, в ее вечный Рим. Для простых же людей вера стала обыденностью – быть христианином означало почти то же, что быть… не зверем, а человеком во всем его человеческом многообразии. Не мавром же быть, не иудеем?
Что же до незаурядной греховности наших героев, то не каждому и дано было отличить грехи от слабостей, а молитвы за грешников – удел специальных людей, монахов, за это они едят свой хлеб и пьют свое вино. Так что горячие валенсийцы с быстрым на наготу клинком в рукаве и наглым взглядом угольных глаз рассудили: брать надо то, что лежит в системе ценностей выше всего, то есть тиару. Рим. Да не снаружи, откуда заходили грубые германцы, не с военного наскоку, а изнутри, с лестницы церковной иерархии, ведь папства может добиться и самый простой дворянин. Апостол Петр был обычным рыбаком, а посмотрите, какая базилика встала над Тибром! Итак, сначала тиара, а там уж посмотрим, какие князья выше – церковные или светские, ведь кто властвует над душами, властвует и над умами. Конфессиональная принадлежность ничего не добавляла к методам Ланцолов и ничего не забирала у них: как в природе сосуществуют горлицы и волки, так и в христианском мире есть место и тем, и другим, порой в одном теле.
Долго ли, коротко ли, но пиренейские пришельцы заняли папский престол. Родриго Ланцол, став папой, принял императорское имя Александр (порядковый номер VI), утопил некогда острые черты в набранной в ватиканской неге мягкой плоти, но неукротимого обаяния беспокойного разума скрывать не собирался. Как не собирался отказываться и от запретных удовольствий – от покорения земель и женщин, от овладения чужими богатствами, от великолепных пиров, сложных ядов, оружия и… продолжения рода. Даже в исторической ретроспективе, с легкостью укладывающей на одни весы эфемерную целесообразность против такой безделицы, как человеческие жизни, ничего хорошего в этом не усматривается. Александр был смел, энергичен, любим прекрасными доннами и с удовольствием вел замысловатые интриги ради объединения полуостровных владений под одним началом, но кинжала в рукаве не утаишь. Родриго был коварен, жесток, лицемерен, сластолюбив и методами своими оскорблял головной убор понтифика столь изобретательно, что, казалось, именно это и полагал основной задачей папства. Небесам стало жарко. Жар разбудил мирно дремавшего в Виттенберге монаха Лютера, заставив его истово стучать молотком по дверям замковой церкви, вгоняя свежие гвозди своих тезисов в стигматы веры, и так уже пострадавшей от отравленной Схизмы[3].
И правда: негоже понтифику, первому среди христиан, зариться на собственное златокудрое дитя, нехорошо сажать ее местоблюстительницей в Ватикане править седыми кардиналами, неудобно первосвященнику быть первейшим же отравителем. При Александре красота, повенчанная с безумием, правила эпохой так, будто знала точную и скорую дату потопа – тиара отдала политику на растерзание яду с красивым названием la cantarella[4] (прозванному остряками «жидкостью престолонаследования») да доведенному до алхимической белизны мышьяку. Родриго же упрятал родовое имя за дядюшкиной фамилией и, перестав быть Ланцолом, стал Борджа.
Борджианский Рим живо интересовался возглавляемой дожем островной республикой. С начала XVI века Папская область и Республика Венеция исполняли сколь странные, столь и нервные танцы, в которых мужскую партию вел Рим, сгибавший республику к полу в этом ренессансном танго. Александр и Чезаре (не постеснялся папа: взяв себе имя величайшего македонца, сына назвал в честь величайшего римлянина) не зря молчали о событиях, происшедших в Венеции, а не на полях сражений, и известных нам не из исторических источников, а из первых рук. Родриго любил своих детей. Что бы ни подразумевалось под этой любовью, так страшно проявившей себя в треугольнике Александр – Чезаре – Лукреция, он любил их и требовал от них деяний во славу тиары. Так что оставим зловещего Родриго играть в политические игры в Вечном городе и обратим взгляд на его знаменитого сына.
Обуреваемый множественными страстями, а пуще всего страстью к жизни, Чезаре рано прославился выходками, которые можно было бы назвать молодецкими, когда бы не было в них столько презрения. Не к зрителям проводившихся им посреди Рима коррид, к примеру (на них папский сын глядел в глаза красноглазому быку, держа в левой руке шпагу, а в узком правом рукаве припрятав кинжал-мизерикордию), и, безусловно, не к быку (бык присутствовал на гербе Борджа). Даже не подмятый под бархатные туфли первосвященника Рим, шептавший у него за спиной: «Чужак! Выскочка! Испанец!», презирал Чезаре, а как будто вообще все на свете. Конкистадорское отношение к жизни папский сын сочетал с полным безразличием к поиску в ней смысла. Так что если Александр боролся за Рим, за власть, богатство, женские души (и плоть) по причине понимаемого таким образом жизнелюбия, то Чезаре, получивший все возможные дары судьбы на блюде уже при рождении, охватывал жизнь, как огонь сухой хворост, – так же неумолимо, обжигающе и равнодушно и столь же разрушительно. Среди множественных свидетельств об экспедициях Чезаре по городам и весям Италии во время Итальянских войн[5] (где инженером ему служил сам Леонардо, набросавший лицо героя этой главы на полях очередного трактата) не сохранился отчет о его поездке в Венецию. Восполним это упущение.