А пока заметим, что в описываемом любовном построении существовала и третья сторона – флорентийская. «Ах, Флоренция… – скажет читатель и будет прав. – Ах, – скажет он, – Кватроченто!» – и будет прав снова.
Конечно, ах! Ведь уже вышли из моды мракобесные средневековые монастыри, под завязку набитые годами переписывавшимися манускриптами, все эти Carmina burana[6], имена розы, монашеские экстазы и бряцание металлом в жарких и святых землях. Кому нужна рыцарственная аристократия древних родов, богатых разве что высокими приключениями вечного Крестового похода? Кому нужны наивно-коварные солдаты или воинственные монахи с крестами на плащах и с мечами в руках, с глазами, возведенными горе, и острыми коленями, сгибавшимися разве что там, где страдал и отмучился Спаситель?
Уже никому. На берегах реки Арно на месте древнего римского военного лагеря набухла сочным бутоном и приготовилась распуститься цветочная столица Тосканы Флоренция – буржуазная, банкирская, богатая. И город этому богатству радовался: писал на картинах женщин с обнаженной грудью, украшал собор нахальным золотым куполом и забавлялся задорным футболом, а не угрюмыми молодецкими боями с лишенным чувства юмора быком. Флорентийские Медичи не лечили ни душ, ни тел, – они были финансистами и знали, что деньги лишь к тому приходят легко, кто легко с ними расстается. Из великих финансистов часто получаются покровители музыкантов, художников и виноделов, а в редких случаях, как вышло с Медичи, из них даже выходят государственные деятели, князья и королевы.
О, Медичи хорошо поняли великую силу искусства, покупаемого за деньги, но и заплатить за эту силу им пришлось сполна. И за кватро-, и за ченто, и за богатство, и за торжество всеобъемлющего, радостного и вдохновенного дилетантизма, подарившего миру гениев, вырвавшихся из докучной средневековой догмы, как потоки лавы из захрясшего старого вулкана, – за все это была отдана и дорогая медицейская кровь, и кровь пожиже – обычных граждан-горожан. Ведь Флоренция тоже воевала. Для этих целей были у нее в ходу специальные повозки: например, в годовщины заговора Пацци[7] и убийства младого Джулиано Медичи[8] праздновали День взрывающейся колесницы, а на поле боя возили с собой повозку Кароччо, разукрашенную хоругвями, сигилиями и прочими бантиками. В соревновании Букентавра, Кароччо и тиары политически не выиграл никто. История же сохранила лишь тиару.
Медичи прославились потомками. Чего стоит одна Екатерина, прозванная за все ту же говорящую фамилию «аптекаршей», прописавшая полугугенотскому Парижу варфоломеевское кровопускание![9] Или Мария Медичи, жена обаятельного короля-отступника, получившего и обед, и Париж, а потом мать еще одного короля, на сей раз бездарного…[10] Кровь флорентийских финансистов влилась в одряхлевшие вены состарившейся Европы, и Медичи остались в памяти поколений творцами Возрождения. Не то что отравители Борджа.
К началу шестнадцатого века на италийских землях получилось вот что. Безумцы Пацци убили Джулиано Медичи – любимого брата великолепного Лоренцо. Лоренцо, превратившийся в мстительное красноглазое чудовище[11], умер в том же 1492 году, в котором Колумб нашел свою Западную Индию, а испанцы окончательно изгнали мавров. Медицейская Флоренция была обречена: она заболела Савонаролой. «Покайся, Флоренция, пока есть время», – гундосил пророк, о котором Макиавелли скажет: «Удел невооруженного пророка – гибель». Пока же Город Цветов оказался под пятой фанатичного монаха, сбоку успешно наседала Франция, и так продолжалось, пока не вмешался знакомый нам папа Александр VI, отлучивший оглашенного францисканца от церкви. В духе времени Савонаролу пытали и сожгли, а Медичи… Всех «аптекарей» неблагодарные флорентийцы изгнали из города. На передний план вышел чистый политик и дипломат Макиавелли, большой поклонник подвигов неугомонного Чезаре Борджа.
Пока Медичи набирались сил вне стен родного города, отстирывая с одежд кровавые пятна, в Риме тихонько жил-поживал медицейский кардинал по имени Джованни, второй сын Лоренцо Великолепного. Что же до Борджа – первой в истории семьи в недобром итальянском смысле этого слова, – то на переломе веков судьба благоприятствовала им недолго. Да, успешно воевал молодой герцог Чезаре, да, Александр цинично доил Вечный город, попутно умело используя красоту до поры безотказной Лукреции, но пройдут неполные три года после визита Чезаре в Венецию, и папа-Папа умрет в страшных муках, а отравленный за одним столом с ним Чезаре почему-то выживет и ненадолго получит у смерти отсрочку. Однако теперь уже небеса, терпевшие испанских государей в Риме в течение почти семидесяти лет, отвернутся от них окончательно. В седьмом году шестнадцатого века Чезаре, тридцати одного года от роду, проявляющий чудеса как политической изворотливости, так и безрассудной смелости (вроде побега из заключения в башне в Медина дель Кампо), при неизвестных обстоятельствах погибнет в дорожной стычке при осаде крепости Виана. Боковые линии семейства Борджа еще произведут на свет канонизированного церковью генерала иезуитов св. Франциска Борджа[12], но у Государя-Чезаре, хоть и успевшего за свой недолгий век поучаствовать в создании полутора десятков детей (не меньше дюжины из них были бастардами), потомков не останется. Вскоре Джованни Медичи[13] вернет родных аптекарей во Флоренцию. Макиавелли снова покинет Город Цветов и удалится на виллу Альбергаччо, где и напишет «Государя» – главный трактат всех времен о политической правде, а не утопической мечте[14]. Еще через дюжину лет в Ферраре умрет родами любимая сестра и дочь отца и сына Борджа, дьявол-ангел Лукреция. Под конец она сделает окончательный выбор в пользу ангела, но похоронят ее все же на неосвященной земле.
«Кем же был второй Джованни из подзаголовка?» – спросит нетерпеливый читатель. Ответ на этот вопрос можно незамедлительно найти в одноименном оперном либретто, располагающемся приблизительно в двенадцатой главе.
* * *
Представьте себе черные непрозрачные воды – при внимательном взгляде они оказываются куда глубже, чем нужно даже океаническим лайнерам, заходящим в эту гавань в наши дни. Представьте черную ночь, накрывающую эти воды герметичной крышкой плотно и бездыханно, ночь, оставляющую место лишь чудовищно неповоротливой галере дожа – Букентавру, вышедшему в гавань и взявшему курс в море, куда не долетает свет огней. Между водой и небом находится лишь безмолвный корабль с гребцами, чьи лица замотаны темной тканью. Даже для глаз не оставлено прорезей: их дело грести, а не смотреть, и никто не бьет в барабан, чтобы блюсти синхронность движений. Гребцы работают как машины: размеренно дышат легкие, в унисон стучат сердца, с обманчивой мягкостью описывают круг могучие руки.