пыталась, но осилила первые два абзаца. Но ей неудобно признаваться в этом перед Августой.
– Это великая вещь. – говорит Августа. – Великая. И великолепно структурирована. Столько аллюзий…
– Ага. – Ленка нагибается за очередной охапкой. – Я обязательно.
«Улисса» обсудить не получается, но Августа гнет свое, потому что обстановка располагает к задушевной беседе о высоком.
– Давно хотела тебя спросить, Лена, каббала – это что такое?
– Мистическое учение, – отвечает Ленка.
– Без тебя знаю. Но что оно может? Конкретно?
Ленке очень хочется проявить себя с лучшей стороны, но понятия о мистике у нее весьма смутные.
– Ничего она не может, – говорит она наконец, – она это… дополнительная инструкция по чтению других священных книг, вот в этом роде. Потому что евреи, они, знаешь ли, такие начетчики…
– Чего?
– Ну, она, каббала, вроде инструкции по решению кроссвордов. Скажем, если взять каждую вторую букву каждого второго слова, то получится…
– Ага, – кивает Августа. – Ясно. А что?
– Что – что?
– Что получится-то?
– Может, какие-то действенные пророчества. Полезные советы. Инструкции. Или, скажем, имя Бога.
– А что, разве никто не знает имя Бога? Я думала, Ягве, там, то-се… Эло… хаим…
– Это не имя, – говорит Ленка, утирая черной рукой пот со лба. – Это заменитель. Описывающее слово.
– Приятно вас слушать, дамы, – говорит сторонний голос.
Ленка подпрыгивает и выглядывает из кустов. Но сгорбленный человечек в кипе отнюдь не тянет на насильника.
– Так редко можно услышать культурную речь, – гнет свое человечек, – и увидеть людей, которые чтят закон. Вон дама, как и положено порядочной еврейке, с покрытой головой. – Он кивает на бесформенную панаму Августы. – А вы, – оборачивается он к Ленке, – постыдились бы, дамочка.
Августа открывает и закрывает рот, но человечек уже удаляется странной подпрыгивающей походкой, то ли осуждающе, то ли одобрительно покачивая головой.
– Пся крев! – говорит наконец Августа. – Опять… Я что, похожа на еврейку больше, чем ты?
– Я похожа на негритянку, – говорит Ленка. – А ты приличная, аккуратная. Опять же в панаме. Ладно, давай кончать. А то свет уйдет. Я кладу букет?
– Валяй. И осторожно. Краску размажешь…
Августа достает из сумочки фотоаппарат и делает несколько снимков – сначала крупный план, потом общий. Ленка льет растворитель на пальцы и тщательно протирает их ветошью, но ногти все равно остаются черными.
– Мне тоже оставь, – говорит Августа, – а то что студенты подумают?
– Подумают, что ты красила, – отвечает Ленка.
Солнечные лучи незаметно приобрели тоскующий багровый оттенок, и дорожку между участками пересекли лиловые тени. Они идут налегке и даже не разговаривают, потому что нету сил.
– Лена, – говорит Августа, – а если мы вылезем в пролом? Может, так ближе до остановки?
– Нет, – говорит Ленка, деловито оглядывая задворки участка, – там тупик. И потом…
Она замирает с открытым ртом. Потом убито произносит:
– Там…
– Что – там?
– Плита. Серая. Гершензон. Михаил Семенович.
– Обычное дело, да? – спрашивает Августа.
– Два! – трясет головой Ленка. – Два Гершензона. И даты… участок… Ты какую линию записала?
– Пятую, – говорит Августа. – Пятую… или шестую… нет, пятую…
– День работы! По пятьдесят баксов на рыло! Совершенно постороннюю могилу!
– Ладно, – примирительно говорит Августа, – завтра придем. Этот Гершензон не так запущен, как тот.
– Августа, завтра не выйдет. Завтра суббота.
– Ну и что?
– Ты представляешь, что такое суббота на еврейском кладбище? Тут же не будет ни одного живого человека!
– Ну и что?
– А то! Придется в воскресенье, что поделаешь.
– В воскресенье, – возражает Августа, – у меня пересдача.
– Брось, пожалей своих студентов. Поставь автоматом… И вообще – завтра я на концерт иду. На литературный вечер. Лохвицкая выступает. В Дубовом зале.
– Еще чего, автоматом… А что, Лохвицкая свои стихи читает?
– Нет, чужие.
– Повезло, – комментирует Августа.
– Да как тебе сказать… Она поэта Добролюбова читает. Под белый рояль…
– Ну, тогда не знаю, – теряется Августа.
– Дамы? – раздается давешний голос. – Прошу прощения… Где здесь четырнадцатый участок?
То ли это тот посетитель, то ли уже другой… не разглядеть в сгущающихся сумерках.
– Направо, – любезно говорит Августа.
– Огромное вам спасибо…
Человек поворачивается и медленно, неуверенной походкой бредет по аллее.
До Ленки долетает тяжелая волна удушливого запаха.
– Господи, – говорит она шепотом, – ты видела?
– Что я должна была видеть? – в полный голос спрашивает Августа.
– Он же весь синий!
– Лена, – холодно говорит Августа, – ты сошла с ума.
* * *
– А она хорошо выглядит, – одобрительно говорит Сонечка Чехова.
– Да никак она не выглядит, – говорит Ленка, – как обычно! Это коллективное внушение. Магия образа. Как выйдет, как охнет, как глаза закатит…
– Брось, ты просто ей завидуешь, – говорит Сонечка Чехова. – Ты вон тоже что-то там пишешь, а она Добролюбова читает.
– Знаю я, почему она его читает…
– Ты все сводишь к пошлости… А она – чистый, культурный человек. Ее имидж тебе недоступен. Вон у тебя под ногтями грязь.
– Это не грязь, – защищается Ленка, – это краска…
– Какая разница? Тише, не мешай слушать.
Вероника Лохвицкая выходит на возвышение. В воздушном лиловом платье, с вдохновенным бледным лицом, стоит она рядом с белым роялем. Она глубоко вздыхает, и по рядам проносится ответный трепет.
– Композиция, – говорит она с придыханием.
– Это не женщина, – шепчет поэт Добролюбов, ерзая на бархатной табуретке, – это Примавера…
Девочка с телевидения берет наперевес камеру.
– …Мы вышли в сад, – задушевно, интимно начинает Лохвицкая, и голос ее постепенно набирает силу, – и ночь текла меж нами…
– Из какого сундука она извлекла это старье? – возмущается Ленка. – Оно же нафталином воняет! Она же твои должна была читать…
– Это и есть мои, – сухо произносит Добролюбов. – Лирический цикл.
– Ох, я хотела сказать…
– Да тише вы, – шипят сзади.
– …И страсть звенела стременами…
Лохвицкая вдруг замолкает и строго оглядывает притихший зал.
– Паузу держит, – поясняет поэт Добролюбов.
– Послушайте, – вдруг звучным артистическим голосом произносит Лохвицкая, – кто испортил воздух?
Напряжение достигло высшего накала.
– Но… – нерешительно бормочет Добролюбов.
Лохвицкая упирает руки в бока и мрачно оглядывает зал:
– Молчи, Додик. Кто пукнул, спрашиваю? Ах ты, фраер засранный, чем тут сидеть в приличном месте, воздух портить, поди скажи спасибо своей маме, что она вовремя аборт не сделала…
– Но Верочка…
– Что – Верочка? Я уже тридцать лет Верочка.
– Сорок пять, – машинально поправляет Добролюбов.
Господи, думает Ленка, да что творится?
– Занавес, – выкрикивает поэт Добролюбов, – скорее дайте занавес!
– Господь с тобой, – говорит Ленка, – тут занавеса сроду не было…
Лохвицкая тем временем продолжает возмущаться:
– И ты, – это уже девочке с телевидения, – чего вылупилась-то? Убери свою пукалку, пока я ее сама не убрала – ноги отдельно, объектив отдельно… Чего тут снимать? Как я стишки читаю? Да это не стихи, а дерьмо собачье. Додик на коленях умолял – прочти да прочти… Пишет сам не знает что, а я стой, читай… говнюкам всяким… да пошли вы…
И она, надменно подняв голову, шествует между рядами к выходу. Все молча провожают ее глазами. Поэт Добролюбов делает неуверенное движение, точно собирается кинуться следом, но остается сидеть на месте.
– У нее нервный срыв, – объясняет Ленке Сонечка Чехова.
– Ты думаешь? А по-моему, она еще никогда не была до такой степени нормальна. Просто она нарушила конвенцию. Знаешь, иногда так хочется высказаться, ну наболело… но что-то мешает… Потому что ведь тут кто-то действительно…
– Я тоже почувствовала. Но я же об этом не говорю.
– Ну а она