— Больно я знаю. Как приспичит… ты уж не обессудь.
Он помялся возле кровати, вздыхая. Оставлять ее одну в таком состоянии, конечно, не следовало бы. Но и шанс, нечаянно подсказанный икоткой, тоже упускать было нельзя.
Не сумев сговориться с егерем Авдеюшкой и потерпев тем самым неудачу, бабка-икотка Егутиха замыслила напустить на Мильку Сурнину злую хворобу. Наварила дома в чугунке сушеных ядовитых грибов, отцедила варево, бросила туда какие-то травки с корешками, снова поставила на огонь. Сама шустро кружилась по избушке, что-то наборматывая и выкликая. Так Егутиха приступила к исполнению своего нового плана.
Вареные ядовитые грибы она высушила и истолкла с хмелем. Сама поела снадобье, запила вонючей жидкостью из чугунка и осталась довольна: получилось крепко! Ссыпала ужасный порошок в старую банку из-под монпансье, заполнила варевом чекушку, заткнула ее старой тряпичкой, в наступающей темноте черной выхухолью скользнула с крыльца старой избенки — и была такова.
Возникнув на ферме, икотка никому там не показалась. Тенью, тенью она бегала среди доярок, лазила между коровами, напуская на них порчу или же, наоборот, освобождая их от страданий. Она сама иной раз не ведала, что творила. Это была ее жизнь.
Выследив Мильку, Егутиха стала описывать вокруг нее мгновенно выпадающие сухой листвой и мышиным пометом круги. Запахло фосфором. Обитающие на ферме коты вздыбили шерсть, распушили хвосты и злобно замявили. Подталкиваемая горячим икоткиным шепотом, Милька быстро оделась и вышла на улицу.
Там снег ударил в лицо, ветер чуть не сбил с ног, захолодил колени. Старуха же, окропив ее следы жидкостью из чекушки, съедавшей и снег, и траву под снегом, и плодородный слой, подкралась теперь тихохонько спереди, раскрыла жестяную коробочку, и дунула на Мильку колдовским своим порошком. Хихикнула и пропала.
Первым делом Милька почувствовала как бы налет на глазах: они тяжело открывались и закрывались, стали плохо видеть. Потом вязкость, хмельная обморочная духота отовсюду. Давленые, толченые споры ядовитых грибов проникли в кровь, ожили в ее токе и стали набухать, пуская дурман. Да будь ты проклята, злая Милькина хворь, вместе с бабкой Егутихой!
— Пойдем, пойдем! — тормошил Федька кентавра. — Давай ставай… ставай скорей!
Тот бессмысленно пучился на него, зевая огромным ртом. Выздоравливая, он все время хотел спать. Поняв наконец, в чем дело, энергично замотал головой.
— Ставай, говорю! — заорал Сурнин. — У меня вот здеся, здеся болит, понял ты, сатана? — Он приплясывал и бил себя кулачком по тощей груди под фуфайкой. — Баба у меня помирает, вот что!
Федька бухнулся на колени и пополз к кентавру.
— Помоги! Подыми ее! — задыхался он. — Ведь ты это знашь! Недаром Ванька-то к тебе рвется. А Егутиха дак та точно сказала, что ты, мол, один в состояньи… Ну, пойдем, Мироша! Куды я без нее, без моей-то Милечки-и?!
Кентавр снова помотал головой и отвернул лицо к стене.
— Ты пойдешь, пойде-ошь! — Сурнин сорвал с себя ружье и отвел курок. — Я тебя, собака, научу свободу любить!
Лицо Мирона еще больше подернулось страданием. Что ж, надо было ждать, что этим кончится! Он быстро подался к Федьке, оскалив зубы и свистнув из горла гнусавым зыком. Федька отскочил в угол земляночки.
— Но-о, балуй! — крикнул он, задрожав от страха.
— Нельзя идти! — хрипел Мирон. — Я не буду делать то, чего от меня хотят люди. Живу только сам.
— Ишь ты! Один, значит, хошь быть, а? Не-ет, уж ты плати! Обихаживал тут тебя кто? А хлеб тебе кто носил? Авдею-егерю кто глаза отвел? Ежли бы не я, так он тебя давно выследил бы! — захвастал Федька и вдруг заорал, понизив голос до невозможного предела: — Ставай, говорю, курва! Застрелю-у-у!..
И, напружив ноги, оттолкнувшись руками от земли, Мирон поднялся. Упершись в потолок, он снял и отбросил наружу несколько хилых жердочек. Клубом внутрь вошел мороз. Федька мигом выскочил из землянки, стал разбирать крышу.
Холодной ясной ночью они шли по лесу, по Федькиной лыжне. Деревья скрипели и стреляли от внезапно схватившего их мороза, и снег падал сверху на легко бежавшего впереди лыжника и тяжко бредущего за ним, проваливаясь чуть не по брюхо в глубокие сугробы, полуконя-получеловека. Кентавр, похоже, нисколько не мерз на холоде, и Федьку это удивляло. Когда оба выбрались из земляночки, он предложил Мирону свою фуфайку, но тот только легонько оттолкнул его. По виду он нисколько не злился на Сурнина за доставленное беспокойство, тот сначала был ему за это благодарен и признателен, но после, подумав по дороге, приосанился: «Ну и правильно! Ведь я твой спаситель. Долг, как говорится, платежом красен!» Ему было бы все-таки очень приятно, если бы друг-сердяга накинул на себя его фуфаечку. Сам-то Федька не заколеет на лыжах, дело привычное, ну, разве что простынет маленько — какая беда, добежал бы и в рубахе да спецовочной куртке! Это не главно! Главно — как там Милька? Дождется ли?..
Убегая недавно из дому за кентавром, Федька встретил в лесу идущего навстречу Авдеюшку. Егерь катил на лыжах, деловитый и мрачный, двустволка качалась за спиной: грозный страж! «Прибежал мне на пересменку? — крикнул он Федьке, остановясь. — М-молодец! Ружье-то в порядке? Ну и лады! Ежли, значит, встренешь тварюгу — стреляй, бей беспощадно, только и делов!..» — «А ежли она только сблазнит?» — спросил Сурнин. «Я те сблазню! — Кокарев сунул ему под нос кулак в варежке. — Мотри у меня! Пять лет тебе корячится — ты не забыл?» И, глядя на удаляющегося по лыжне егеря, Федька едва сумел преодолеть соблазн всадить ему в спину, между лопаток, тяжелый патрон. Оттащить подальше от тропы, забросать хворостом, присыпать снежком — и после этого уж делать любые свои дела без всякой помехи. Однако борьба была недолгой: убоявшись своих мыслей и в то же время проклиная трусливую окаянную натуру, Сурнин сморкнулся истерически, огляделся кругом, словно отыскивая свидетелей совершенного уже убийства, и пуще прежнего припустил к земляночке. Нет, пролить человечью кровь — это было уж свыше его сил! Но сама мысль о смерти, которую он мог учинить другому, придала ему некоторую смелость.
Скорея! Скорея! Пропадат Милька! Погибат! Баба моя!..
Мирон устал. Он останавливался, отдыхал, склоняя голову на уродливо широкую грудь. Федька торопил тогда: — Скорея! Скорея! — И кентавр снова принимался месить за ним глубокий снег. Тяжко в мозг била густая горячая кровь, и болела рана на крупе.
Шагая следом за Федькой, Мирон пытался понять, какая же сила подняла его и заставила идти неизвестно куда, врачевать какую-то женщину. Нет, он не испугался ружья. Просто крик был таков, что неожиданно подчинил его человеку. Потянулся тонкий нерв, зазвенел в жаркой от бушующей в ней страсти землянке.