Это был первый день за много месяцев, когда Олла оказалась дома днем. Проспав до 4-х, она теперь с удивлением ходила по квартире, не узнавая ее в солнечных лучах, и в спальне подруги, увидев на полу золотой квадрат света под окном, Олла внезапно почувствовала себя прежней, веселой и миловидной женщиной на пути к лестному и легко дающемуся успеху. Она просидела на кровати почти час, глядя на медленно перемещающийся квадрат, постепенно теряющий форму квадрата и вытягивающийся в ромб. Рука сильно ныла, тело было вялым и разболтанным, и Олла позволяла себе не думать об утреннем выстреле до самого вечера, предчувствуя, что, стоит ей задуматься — и вся кошмарная жизнь последних месяцев покажется ей светлой и прекрасной по сравнению с тем, что ее ждет. Наконец, уже почти в темноте она заставила себя зажечь свет на кухне и, наклонившись над ведром, стала одной рукой рыться в мусоре. Выудив последние два письма от «Доброжелателя», она вскрыла их, брезгливо держа конверт зубами, и прочла. Предпоследнее письмо носило характер пламенного воззвания покончить с собой, а в последнем отправитель письма сообщал о принятом им решении поступиться своими принципами и своим будущим ради ее счастья. «Видимо,» — писал он, — «простительный и понятный страх мешает Олле уйти в надежнейшее убежище от всех мук этого мира, в прекрасное небытие, и потому он приносит себя в жертву и поможет ей выбраться из ловушки, в которую ее заманила безжалостная жизнь». В панике Олла побросала в чемодан кое-какие вещи и в тот же вечер переехала к тетке на другой конец города, попросив соседку проверять ее почтовый ящик и пересылать ей письма на адрес госпиталя, успев подумать, что хорошие идеи всегда приходят в голову слишком поздно. Тетке она ничего объяснять не стала, сказав лишь, что жить одной в пустой квартире ей страшно. Тетка поахала, поохала, посетовала, что «давно я тебе предлагала, но ты ж упрямая, как ишак», и выделила Олле спальню с окном на консервный завод. Олла долго мучалaсь вопросом, попросить ли тетку не трепаться лишнее об этом переселении, и под конец решила ничего не говорить. Во-первых, рассудила она, тетка все равно будет судачить с подружками и соседками, разве что прибавляя «Только это большой секрет, Вы же понимаете», что нисколько не помешает новости распространяться, а, возможно, даже поспособствует. Во-вторых, переезд успокоил Оллу. Она решила, что если этот идиот знал ее адрес и телефон, то только потому, что их ничего не стоило получить в какой-нибудь редакции. Телефонов ее тетки редакция, слава богу, не дает.
Через несколько дней в госпиталь пришло еще одно письмо. На этот раз Олла лихорадочно cхватила конверт и вскрывала его, придерживая локтем больной руки и мысленно чертыхаясь. «Этот», как его называла про себя Олла в последние дни, истерически каялся в содеянном, но жалел, как в дурном анекдоте, не о том, что стрелял, а о том, что промахнулся, «в полную противоположность своей цели, прибавив ей страданий», и уверял Оллу, что «теперь сомнения оставили его — он должен ее спасти». Он знает, что она съехала, но он найдет ее «и избавит от всего». В ужасе Олла закурила, в первый раз с выпускного вечера в школе, и побежала к Дее. Там ее прорвало. Страх, боль, чувство загнанности, сдерживаемые ею все последние дни, выплескивались в рыданиях, и Олла давилась бессвязными фразами. Подруга успокоила, повела умыться и предложила Олле найти квартиру где-нибудь на окраинах, где ее наверняка уж никто не знает, кстати или некстати напомнив, что псих знает об Oллиной работе в госпитале, «так что и отсюда тебе надо сматывать, и поскорее». Вдобавок подруга заставила Оллу отправиться в полицию. В полиции Oллино имя знали, ее окружили, забросали вопросами, и если бы не обстоятельства, она была бы счастлива тем, что война не заставила пока людей забыть ее стихи. Ей, конечно, пообещали «найти этого подонка», передать дело в город по месту отправки первых писем (последнее было послано с местного почтамта), но ясно было, что ничего сделано не будет. Полиция сейчас считалась частью пехотных войск и ждала отправки на фронт, существуя лишь номинально, так как городом правила военная комендатура. Они пошли и туда, и там тоже ее знали и встречали вежливо, и тоже многое обещали, говоря, что назначен новый начальник следственного отдела вместо раненного при бомбежке Густаса Ритта, «и теперь уж мы наведем в городе порядок». Олле стало легче.
Из госпиталя она ушла и пошла работать на консервный завод, там можно было жить в каморках по двое на верхнем этаже. Тетка обиделась, но Олла сказала, что это было условием приема ее на работу. Завод с начала войны работал круглосуточно, смены были по 10 часов, но из-за этого график получался странный, один день Олла начинала в десять утра, потом — в 6 утра, следующего дня, потом — в 2 ночи, в 10 вечера через день и так далее, и так далее. Это изматывало, но Олла странным образом обрадовалась именно такому распорядку, подумав, что преследователю будет труднее ее застать. Она начала ловить себя на том, что думает о нем, как о преследователе, что старается каждый раз идти из цеха, где она клеила наименования на консервные банки, в свою конуру другим путем, что она боится оставаться одна в помещении, словом, что она «конспирируется». Сначала это сознание очень испугало ее, но потом как-то весело даже подумалось, что лучше быть готовым к нападению, чем попасться задарма. Теперь она ходила другой походкой, пружинистой и резкой, будучи готовой в любой момент отскочить в сторону или повернуть, старалась не ходить одна и, ложась спать, вопреки изумленным протестам соседки по бараку закрывала дверь на ключ. Когда нужно было переводить людей из цеха в цех, она всегда вызывалась перейти. Когда надо было выйти во внеурочную смену, она почти всегда соглашалась, хоть это и подразумевало 30 часов работы подряд. Словом, она старалась сбить преследователя с толку. Видимо, это у нее получалось, потому что писем больше не было. Дея передавала ей письма, приходившие от бывшей соседки на адрес госпиталя, так что любое письмо от Робби пересылалось сейчас дважды. Это был риск, письма и так доходили чудом, но Олла решила, что выбора нет. Робби писал, что у него все прекрасно, что он готов терпеть и ждать конца войны, что у него хорошие отношения с товарищами, «ты же меня знаешь». Ее эти письма пугали, Робби уходил на фронт злым, брюзгливым, раздраженным, и она хорошо знала, что может значить такая перемена в нем, может быть, никто другой в мире об этом не знал, а Олла вот знала. Впрочем, она пыталась тешить себя мыслью, что проиcходи с ним что-нибудь серьeзное — он бы ей написал, хотя понимала, что в его состоянии предсказать что-либо невозможно. По ночам она молилась неизвестно какому богу за Робби и за себя.