Спортивная кафедра, не высовывая головы из-под крыла:
- …чтобы это не выглядело так, словно мы взяли тебя только из-за твоих спортивных успехов. Это может дорого нам обойтись, сынок.
- Билл имеет в виду то, как это будет выглядеть со стороны, а вовсе не реальное положение вещей, пролить свет на которое можешь только ты, - говорит Литературная кафедра.
- …как будут выглядеть со стороны спортивные достижения наряду с очень плохими результатами тестов, слишком заумными вступительными сочинениями и потрясающими школьными оценками, с которыми как будто не обошлось без семейного блата.
Желтый декан так сильно наклонился вперед, что на его галстуке теперь точно появится горизонтальная вмятина от края стола; лицо его болезненно-доброе, на нем серьезное-«без дураков» выражение:
- Ну-ка послушайте, мистер Инканденца, Хэл, пожалуйста, просто объясни мне, сынок, почему конкретно нас не обвинят, что мы тебя используем. Почему завтра никто не придет и не скажет: “О, слушайте, Университет Аризоны, а вы же тут используете паренька, такого робкого и застенчивого, что он и слова сказать не может, качка с оценками доктора наук и купленной вступительной работой”.
Свет, отразившись от поверхности стола под углом Брюстера, розой расцветает на внутренней стороне моих век. Я не могу сделать так, чтобы меня поняли.
- Я не качок, - говорю я медленно. Отчетливо. - Возможно, в моем аттестате за последний год есть небольшие исправления, возможно, но это было сделано, чтобы помочь мне в трудную минуту. Все остальные оценки de moi, честно. - мои глаза закрыты; в комнате тихо. - Я не могу сделать так, чтобы меня поняли, - я говорю медленно и отчетливо. - Давайте скажем, что сегодня я съел что-то не то.
Забавно, что забывается, а что нет. Наш первый дом, в пригороде Уэстона, который я едва ли помню, - мой старший брат Орин говорит, что помнит, как ранней весной был там на заднем дворе, помогал маман пахать холодную почву какого-то нашего огорода. Март или начало апреля. Огород представлял собой неровный прямоугольник с границами в виде палочек эскимо, воткнутых в землю по углам, и бельевой веревки, протянутой между ними по периметру. Орин убирал камни и комья земли с пути маман, которая управляла арендованным «Рототиллером», похожей на тележку штукой, работавшей на бензине, которая ревела, чихала и брыкалась, и Орин помнит, что казалось, словно культиватор управляет маман, а не наоборот; маман очень высокая, и ей приходилось наклоняться до боли в спине, чтобы сдержать эту штуковину, ноги оставляли пьяные отпечатки на вспаханной земле. Он помнит, как я весь в слезах-соплях вышел из дома во двор, на мне была какая-то красная ворсистая кофта с Винни Пухом, я рыдал и нес в протянутой ладони нечто, что, как сказал мой брат, выглядело очень неприятно. Он говорит, было мне было где-то пять, и я рыдал и был ярко-красный на холодном весеннем воздухе. Я повторял что-то снова и снова; он не мог разобрать, пока мать не увидела меня и не выключила культиватор (в ушах звенело), и не подошла посмотреть, что это у меня в руке. Оказалось, огромный клочок плесени – как предполагает Орин, откуда-то из темного угла в подвале нашего дома в Уэстоне, в котором всегда было тепло из-за печи и который каждую весну затапливало. Сам по себе этот клочок Орин описывает как нечто чудовищное: темно-зеленое, глянцевое, слегка волосатое, испещренное желтыми, оранжевыми и красными точками грибковых колоний. И даже хуже: было очевидно, что этот кусок выглядит странно нецелым, надкусанным; и немного этой тошнотворной дряни было размазано у меня вокруг рта. «Я это съел», - вот что я повторял. Я протянул плесень маме; она была без линз (всегда снимала их перед тем, как взяться за грязную работу), и поначалу, склоняясь надо мной, видела лишь своего плачущего ребенка, который что-то протягивает в руке: и в самом материнском из всех рефлексов она, больше всего на свете боявшаяся грязи, потянулась, чтобы взять то, что ей протягивало ее дитя, – как делала всегда, когда забирала у меня использованную салфетку, выплюнутую конфету, пережеванную жвачкув кто знает скольких театрах, аэропортах, на задних сиденьях, спортивных залах? О. стоял там, говорит он, взвешивая в руке холодный ком, играясь с липучкой на куртке-ветровке, смотрел, как мама наклоняется ко мне, дальнозорко щурясь, внезапно останавливается, замирает, пытаясь идентифицировать то, что я держу, оценивая признаки орального контакта с этой штукой. Он помни, что ее лицо было неописуемым. Ее протянутую руку, все еще дрожащую после культиватора, зависшую перед моей.
- Я это съел, - сказал я.
- Прошу прощения?
О. говорит, что только помнит!!! (sic), как сказал что-то язвительное, откидываясь назад и хрустя позвонками. Он говорит, что должен был чувствовать надвигающееся чудовищное беспокойство. Маман никогда не спускалась в сырой подвал. Я перестал рыдать, помнит он, и просто стоял, напоминая пожарный гидрант, в красной пижаме с пристяжными подштанниками, держал в руке плесень, с серьезным лицом, словно делал доклад или проводил аудит. О. говорит, в этой точке его память раздваивается, возможно, из-за беспокойства. В первой версии мама бегает по заднему двору, описывая широкий истерический круг: «Господи!» - кричит она.
«Помогите! Мой сын это ел», – вопит она во второй и более подробной версии воспоминания Орина, снова и снова, с пятнистым клочком плесени над головой в горсти, бегая вдоль прямоугольника огорода, пока О. поражался первому в своей жизни случаю взрослой истерики. В окнах и над заборами появились головы соседей. О. помнит, как я побежал за мамой, но споткнулся о веревку, обозначающую границы огорода, упал, испачкался, расплакался.
«Господи! Помогите! Мой сын это ел! Помогите!» - продолжала вопить она, бегая по границе узкого прямоугольника огорода; Орин помнит, что, даже несмотря на истерику, мама бегала ровно вдоль границы и оставляла по-индейски ровные следы, добежав до угла внутри прямоугольной идеограммы, она поворачивала четко и мгновенно; и пока она носилась по кругу (точнее – по прямоугольнику) и кричала «Мой сын это ел! Помогите!», она дважды пробежала мимо меня. На этом воспоминание Орина обрывается.
- Мои вступительные работы не куплены, - говорю я им, обращаясь в темноту красной пещеры, которая открывается перед закрытыми глазами. - Я не просто мальчишка, который играет в теннис. У меня запутанная история. У меня есть опыт и чувства. Я глубокий.
Я много читаю, - говорю я. - Учусь и читаю. Готов поспорить, что прочитал все то, что прочли вы. Можете мне поверить. Я потребляю целые библиотеки. Я читаю так, что у книг изнашиваются корешки. Я учусь так, что компакт-диски приходят в негодность. Я делаю странные вещи: я могу сесть в такси и сказать: «В библиотеку, и поднажми!» Уж точно мои инстинкты, связанные с синтаксисом и механикой слов, гораздо острее ваших, при всем уважении.